вторник, 28 февраля 2017 г.

Глава II. Рабочее движение.

Не желая видеть существования капитализма, наши народники естественно должны были отрицательно относиться и ко всякой попытке сознательной борьбы с его проявлениями. А эта борьба уже начиналась, она не могла не начаться. Возникла она у нас, как и всюду на Западе, сразу с двух флангов. С одной стороны, доведённые до крайности своим тяжёлым положением и голодными заработками, рабочие восстают то тут, то там, пытаясь хоть отчасти сбросить с своих плеч лежащий на них непосильный гнёт. Прежде и сильней всего это движение стихийно проявляется в той части нашей промышленности, где этот гнёт был наиболее чувствительным, где предложение рабочих рук значительно превышало спрос, и где конкуренция между ручным (кустарным) трудом и машинным (фабричным) всей своей тяжестью главным образом ложилась на заинтересованных рабочих. Мы говорим здесь о текстильной промышленности. В этой отрасли производства рабочие находились в таких условиях, которые трудно даже себе представить не только западноевропейскому рабочему, но и многим современным рабочим России. Рабочее время на механических ткацких фабриках колебалось между 12 и 16 часами, а на ручных — между 16 и 20[1]. Без прогула на бумагопрядильных фабриках мужчина в среднем зарабатывал 10,18 р. в месяц (25 дней), женщина — 8,33 р.[2]. Из этого нищенского заработка рабочим в среднем приходилось уплачивать (на самоткацких фабриках) от 5 р. 97 к. до 6 р. 29 к. штрафов, а затем шли вычеты за баню, за лекарства, за челноки и другие инструменты, на лампадное масло, на архиерейские молебны и т. д. и т. д. Но и жалкий остаток после всех этих вычетов уплачивался не наличными, а принудительным забором продуктов в лавке, принадлежащей фабриканту или его родственнику. Разумеется, цены при этом заламывались такие, какие бог на душу положит. Так, по приведённой Песковым выписке из харчевой книжки одного рабочего видно, например, что ржаная мука, которая во Владимире продавалась в розницу по 1 р. за пуд, в фабричной лавке стоила 1 р. 30 к., чай — вместо 1 р. 60 к. — 2 рубля и т. д. Рабочим очень часто запрещалось покупать что-либо в вольных лавках; нередко им насильно навязывались совершенно ненужные товары, которые потом со значительной уступкой они принуждены были сбывать своему же хозяину. Мы не станем здесь останавливаться на подробностях «жизни» рабочих, обрисовывать гигиенические и санитарные условия помещений мастерских и фабричных казарм[3], не будем также останавливаться на том, каким образом эти условия отзывались на здоровье рабочих и их потомства, и сколько ежегодно выбрасывалось фабрикантами на мостовую калек и сирот[4]. Для иллюстрации приведём только описание положения вещей на одной из крупнейших фабрик того времени — на Хлудовской мануфактуре в Ярцеве. «Служа гнездом всякой заразы, миллионная фабрика (Хлудова) является в то же время образцом беспощадной эксплуатации народного труда капиталом», так говорится в исследовании земской санитарной комиссии (1880 г.), и Духовщинское земское собрание дважды ходатайствовало об учреждении на фабрике купца Хлудова должности земского комиссара для наблюдения за исполнением санитарных правил.
«Работа на фабрике обставлена крайне неблагоприятными условиями: рабочим приходится вдыхать хлопчатобумажную пыль, находиться под действием удушливой жары — до 28,2° R и переносить удушливый запах, распространяющийся из дурно устроенных ретирад[5]. Фабричная администрация объясняла, что потому не принимается мер к их (ретирад) улучшению, что в противном случае, с уничтожением миазмов, эти места превратились бы в места отдохновения для рабочих, и их пришлось бы выгонять оттуда силой». Каковы должны быть удобства жизни и работы на фабрике Хлудова, если даже ретирады могут сделаться местами отдохновения?
«Работа идёт и днём, и ночью; каждому приходится работать две смены в сутки, через 6 часов делая перерыв, так что в конце концов рабочий никогда не может выспаться вполне. При фабрике рабочие помещаются в громадном сыром корпусе, в 3 этажа, разделённом, как гигантский зверинец, на клетки или каморки, грязные, смрадные, пропитанные вонью отхожих мест. Жильцы набиты в этих каморках, как сельди в бочке. Земская комиссия приводит такие факты: каморка в 13 куб. саж. служит помещением, во время работ, для 17 человек, а в праздники или во время чистки машин — для 35–40 человек. Вообще, по словам Хлудовского фабричного доктора Михайлова, в каморках приходится по 0,6 куб. саж. заражённого всякими испарениями и газами воздуха на человека. Рабочие нанимаются на год. В рабочих книжках, которые рабочим не выдаются, точно обозначается обязанность рабочих не покидать фабрики до истечения года; что касается фабричной конторы, то она может всегда прогнать рабочего, коль скоро она, как говорится в книжке, «недовольна» им. Штрафы были так велики и многочисленны, что положительно отравляли всю жизнь; на некоторых рабочих насчитывалось по 10, 15 рублей в месяц штрафов и вычетов разного рода. «Иной раз работаешь, работаешь, ан тебя в одной рубашке выпустят», жаловались рабочие при разборе мировым судьёй дела о «бунте». Наконец, рабочих нередко гнали с фабрики без всякого расчёта. Жалованье, как водится, получали не деньгами, а съестными припасами и одеждой из хозяйских лавок.
«Эксплуатация детского труда производилась в широких размерах. Из общего числа рабочих 24,6% составляли дети до 14 лет, другую четверть (25,6%) составляли подростки до 18 лет. Утомление, сопряжённое с трудом на фабрике, было так велико, что, по словам земского врача, дети, подвергавшиеся какому-нибудь увечью, засыпали во время операции таким крепким, как бы летаргическим сном, что не нуждались в хлороформе».
«В заключение можно сказать, что чистый доход равнялся 45% в год»[6].
Уже сказанного достаточно, чтобы понять, что рабочие не могли долго выносить такого порядка вещей. Их недовольство проявлялось и должно было проявляться тем чаще, чем дольше они оставались на фабрике, т. е. по мере того, как они переставали чувствовать себя одновременно и фабричными, и крестьянами. Крестьянин, придя из какой-нибудь Нееловки или Голодаевки на фабрику, первое время обыкновенно не нахвалится привольным житьём, возможностью каждое воскресенье есть мясо, которое у себя дома он видывал разве только по большим праздникам. Но стоило такому крестьянину пожить некоторое время в городе, на заводе и он начинал чувствовать всю относительность этого привольного житья, всю недостаточность средств существования для поддержания своего организма при упорной, интенсивной фабрично-заводской работе.
Сначала стихийное рабочее движение проявлялось лишь тогда, когда фабриканты делали попытки ещё больше ухудшить положение рабочих. Значительное большинство стачек вплоть до девяностых годов носило характер чисто оборонительный. Рабочие вступали в борьбу для того, чтобы отстоять существующее положение вещей, а не для того, чтобы улучшить его. Большие нашумевшие стачки: в Юзове, на Оренбургской ж. д. (1875 г.), в вагонных мастерских Курской ж. д., на Бумагопрядильне, у Штиглица (1878 г.), у Коншина, Дило, Третьяковых (1879 г.), у Хлудова на Ярцевской мануфактуре (1880 г.), в Иванове-Вознесенске, Петербурге, Жирардове (1882 г.), на Вознесенской мануфактуре (1883 г.), на Никольской мануфактуре в Орехове-Зуеве (1885 г.) и т. д., все они возникали из-за непомерных штрафов, надувательств при расплате, произвольной браковки, прогулов по вине хозяина, сбавки расценок и т. п. Так, например, требования, выставленные рабочими Морозовской мануфактуры в Орехове-Зуеве во время стачки 1885 года, сводились к следующим пунктам:
1) Чтобы им был возвращён штраф с Пасхи 1884 года; 2) чтобы штрафы не превышали 5% с заработанного рубля; 3) чтобы вычеты за прогул не превышали 1 рубля, и чтобы хозяин сам платил за прогульные по его вине дни; 4) чтобы изменены были условия найма по законам; 5) полный расчёт производился по заявлению за 15 дней, причём хозяин должен тоже предупредить за 15 дней о расчёте; 6) чтобы определение доброкачественности товара происходило при свидетелях из рабочих; 7) учреждён был контроль для уравнения платы; 8) жалованье выдавалось не позже 15 числа или в первую по нём субботу, 9) допущен был свободный выбор старост, 10) уволены были неприятные для рабочих служащие и рабочие и т. д.
В большинстве этих стачек мы напрасно стали бы искать подстрекателей или инициаторов: единственным виновником их, этих «бунтов» рабочих являлась одна лишь администрация фабрик. Она так нажимала пресс эксплуатации, так старалась использовать долготерпение и безропотность рабочих, что это терпение, наконец, лопнуло. Жить становилось невмоготу; и вот почти без всякого предварительного сговора рабочие решают, что ждать уже больше нечего, и принимаются действовать так, как подсказывало им их непосредственное чувство. Редко, очень редко в этих стачках руководятся опытом предыдущей борьбы, или встречается какое-либо воздействие извне. Правда, в петербургских стачках конца 1870‑х годов и в особенности на Новой Бумагопрядильне мы встречаем уже участие организованных землевольцами революционных кружков рабочих. Но эти кружки не руководят забастовкой и не решают начала её, они служат лишь исполнительным аппаратом для воли всей массы; так, например, составляют адрес к наследнику (на Новой Бумагопрядильне) пишут требования рабочих, собирают деньги и т. п. Само собой разумеется, что если среди самих рабочих попадается человек опытный, т. е. принимавший участие в бывших раньше забастовках, он становится фактическим руководителем, и вся толпа невольно подчиняется ему. Так было с Моисеенко и Волковым в знаменитой Морозовской стачке. Удачная стачка на одной фабрике открывает глаза рабочим соседних, и они решаются на противодействие там, где без ободряющего примера покорно несли бы всё усиливающийся гнёт.
Чаще всего «бунт» (употребляем обычный в то время полицейский термин) начинался старым крестьянским способом — с подачи челобитной. Прошения подавались хозяевам, которые жили обыкновенно где-нибудь вдали от фабрики. Посылались ходоки и к «начальству», чтобы оно разобрало чинимые рабочим обиды и вступилось бы за них, защитило бы от произвола директора или мастера. Типичным примером такой «челобитной» тактики служит уже упомянутая стачка на Новой Бумагопрядильне, где рабочие, начав с прошения приставу и пройдя все административные инстанции, дошли, наконец, до самого наследника[7]. Одновременно с ходоками рабочих, директором фабрики отправлялся обыкновенно нарочный или телеграмма губернатору с извещением о «бунте» и просьбой о немедленной присылке вооружённой силы для его подавления. Бунтом считался уже самый факт подачи коллективного прошения. Ходоков, как «зачинщиков и подстрекателей», сажали в тюрьму, а на место «бунта» являлось начальство, в лице исправника и жандармского полковника, которое и водворяло спокойствие при помощи нагаек и розог.
Но иногда рабочие к начальству не обращались, а предпочитали действовать самостоятельно. Выведенные из себя бесконечными притеснениями, они избивали тогда своих непосредственных мучителей — директоров и наиболее ненавистных мастеров — и в бессознательном стихийном гневе громили всё, что можно было разгромить из хозяйского добра, стараясь нанести как можно больше ущерба своим эксплуататорам. Дело кончалось обыкновенно так же, как и в первом случае, т. е. военно-административной экзекуцией, с той только разницей, что, кроме высеченных, оказывались ещё рабочие, которые предавались суду, и очень многие, в качестве политических преступников, административным порядком ссылались в места более или менее отдалённые, или в лучшем случае на родину.
Непосредственных практических результатов такое стихийное движение в большинстве случаев не имело. Чаще всего, после небольшого перерыва, фабрика снова начинала работать с совершенно или отчасти новым составом рабочих, на тех же, а иногда и на худших условиях. Но если мы вглядимся в историю этих стихийных стачек в связи с историей развития нашего фабричного законодательства, то для нас станет очевидным, что без них правительство не сделало бы и тех жалких попыток урегулировать условия фабрично-заводского труда, какие им были сделаны.
Все законы об ограничении рабочего времени, о запрещении расплаты товаром, о введении фабричной инспекции сначала в московском и владимирском районах, а затем о распространении их, вслед за забастовками, и на другие районы и проч., всё это являлось ответом на крупные фабричные беспорядки. В этом смысле значение стихийных экономических стачек очень велико. Но не менее велико было значение их и в ином отношении: даже неудачные, неорганизованные стачки подготовляли почву для дальнейшей работы среди масс. «Все за одного и один за всех» уже в 1870‑х годах становится общим лозунгом рабочих. Правда, лозунг этот в то время они не научились ещё применять ко всему рабочему классу и ограничивали его смысл пределами лишь данной фабрики. Впрочем, тогда и не могло быть иначе: капитализм был ещё слишком слабо развит и не мог ещё нивелировать всех рабочих; он не успел ещё отлиться сам и отлить рабочую массу в законченные классовые формы. Борьба между трудом и капиталом не была ещё классовой борьбой пролетариата с буржуазией. В каждом отдельном случае это была ещё борьба определённой группы рабочих против определённой, специфической формы эксплуатации, присущей определённому предприятию, часто даже личности определённого предпринимателя. И тем не менее, в стачках этого рода уже ясно намечались первые шаги к классовой борьбе. Это начинают понимать и отдельные личности из рабочих, ставшие выше массы, как, например, Пётр Алексеев и Семён Агапов[8], Степан Халтурин и Обнорский, основатели «Северного союза русских рабочих»[9], Моисеенко и Волков, руководители Морозовской стачки. Всё это рабочие, которые по своему классовому сознанию возвысились не только над общим уровнем рабочей массы, но и над общим уровнем тогдашних революционеров, своих учителей.
«Мы, миллионы людей рабочего населения, — так начинает свою речь на суде[10] ткач Пётр Алексеев, — чуть только станем ступать на ноги, бываем брошены отцами и матерями на произвол судьбы, не получая никакого воспитания, за неимением школ и времени от непосильного труда и скудного за это вознаграждения. Десяти лет — мальчишками нас стараются спровадить с хлеба долой на заработки. Что же нас там ожидает? Понятно, продаёмся капиталисту на сдельную работу из-за куска чёрного хлеба, поступаем под присмотр взрослых, которые розгами и пинками приучают нас к непосильному труду; питаемся кое-чем, задыхаемся от пыли и испорченного, заражённого разными нечистотами воздуха. Спим где попало — на полу, без всякой постели и подушки в головах, завёрнутые в какое-нибудь лохмотье и окружённые со всех сторон бесчисленным множеством разных паразитов... В таком положении некоторые навсегда затупляют свою умственную способность, и не развиваются нравственные понятия, усвоенные ещё в детстве; остаётся то, что только может выразить одна грубо воспитанная, всеми забитая, от всякой цивилизации изолированная, мускульным трудом зарабатывающая хлеб рабочая среда. Вот что нам, рабочим, приходится выстрадать под ярмом капиталиста в детский период! И какое мы можем усвоить понятие по отношению к капиталисту, кроме ненависти?[11]...
«Неужели мы не видим, как вокруг нас все богатеют и веселятся за нашей спиной? Неужели мы не можем понять и сообразить, почему это мы так дёшево ценимся, и куда девается наш невыносимый труд? Отчего это другие роскошествуют, не трудясь, и откуда берётся ихнее богатство?[12]... Мы, рабочие, желали и ждали от правительства, что оно не станет поддерживать рутины и обеспечит крестьянина, выведет его из первобытного положения и пойдёт скорыми шагами вперёд. Но, увы! Если оглянемся назад, то получим полное разочарование, и если при этом вспомним незабвенный, предполагаемый день для русского народа, — день, в который он с распростёртыми руками, полный чувства радости и надежды обеспечить свою будущую судьбу, благодарил царя и правительство, — 19‑го февраля. И что же? И это для нас было только одной мечтой и сном! Эта крестьянская реформа 19‑го февраля 1861 года, — реформа, «дарованная», хотя и необходимая, но не вызванная самым народом, не обеспечивает самые необходимые потребности крестьянина. Мы по-прежнему остались без куска хлеба, с клочками никуда негодной земли и перешли в зависимость к капиталисту»[13]. «Русскому рабочему народу, — заканчивает Алексеев свою громовую речь при испуганных возгласах председателя и всего суда — остаётся только надеяться самим на себя и не от кого ожидать помощи, кроме от одной нашей интеллигентной молодёжи; она одна неразлучно пойдёт с нами до тех пор, пока подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда... и ярмо деспотизма, ограждённое солдатскими штыками, разлетится в прах!»[14]...
«Я не раскаиваюсь в своих поступках, — говорил на том же суде рабочий Сем. Ив. Агапов, — я много думал о средствах улучшения быта рабочих и, наконец, сделался пропагандистом. Цель моей пропаганды заключалась в том, чтобы подготовить рабочих к социальной революции, без которой им, по моему мнению, никогда не добиться существенного улучшения своего положения!.. Я только исполнил свой долг, долг честного рабочего, искренне, всей душой преданного интересам своих бедных, замученных собратий»...[15].
От этих речей веет уже классовым сознанием. Пётр Алексеев заявляет, например, что русский рабочий класс возьмёт дело освобождения в свои руки, и деспотизм должен уступить мощному натиску «мускулистой руки» рабочих. Ещё более решительно, по крайней мере в своей политической программе, становится на классовую точку зрения созданный, независимо от интеллигентов-землевольцев, землевольцем рабочим Ст. Халтуриным «Северный Союз Русских Рабочих». Союз этот уже открыто заявляет, что по своим задачам он тесно примыкает к социал-демократической партии Германии.
«К началу 1879 г. рабочее движение переросло народническое учение на целую голову» — говорит близко знакомый с этой эпохой Плеханов. «В виду этого неудивительно, что наиболее развитая часть петербургских рабочих, вошедших в основанный около того времени — «Северно-русский рабочий союз», в своих политических взглядах и стремлениях разошлась с бунтарями-народниками»[16]. Конечно, не народническая литература, и в особенности довольно убогая агитационная литература землевольцев и их не менее, если не более ещё убогая по идейному багажу пропаганда, могли создать тип сознательного рабочего.
«Проникнутые народническими предрассудками, — пишет Плеханов, — все мы видели тогда в торжестве капитализма и развитии пролетариата величайшее зло для России. Благодаря этому, наше отношение к рабочим всегда было двойственным и совершенно непоследовательным. С одной стороны, в своих программах мы не отводили пролетариату никакой самостоятельной политической роли и возлагали свои упования на крестьянские бунты; а с другой — мы всё-таки считали нужным «заниматься с рабочими» и не могли отказаться от этого дела уже по одному тому, что оно, при несравненно меньшей затрате сил, оказывалось несравненно более плодотворным, чем наши излюбленные «поселения в народе». Но, идя к рабочим не то чтобы против воли, а, так сказать, против теории, мы, разумеется, не могли хорошо разъяснить им то, что Лассаль называл идеей рабочего сословия. Мы проповедовали им не социализм и даже не либерализм, а именно тот переделанный на русский лад бакунизм, который учил рабочих презирать «буржуазные» политические права и «буржуазную» политическую свободу, и ставил перед ними, в виде соблазнительного идеала, допотопные крестьянские учреждения. Слушая нас, рабочий мог научиться сочувствовать «серому» мужику и желать ему всего лучшего, но ни в каком случае не мог он понять, в чём заключается его собственная задача, социально-политическая задача пролетария»[17].
Агитация революционеров заставила рабочих только задуматься и пробудила в них критическое отношение к действительности; направление же самой критической мысли подсказала им та жизнь, в которой они жили, стихийная экономическая борьба, которую вели их товарищи рабочие. И если интеллигентные бунтари-народники смотрели на эти стихийные вспышки рабочего движения, как на простой бунт, как на нечто вроде прелюдии к общему конечному восстанию, — их ученики, рабочие-революционеры, инстинктивно чувствовали в них начало новой эры, начало классовой борьбы пролетариата. Мы приведём здесь выписку из письма в редакцию «Земли и Воли» от рабочих «Северно-русского рабочего союза»[18]... «Разве мы сами не знаем, что лучше быть сытым и мечтать о свободе, чем, сидя на пище св. Антония, добиваться свободы. Но что же делать, если логика желаний и помыслов уступают перед нелогичностью истории, и если политическая свобода является прежде социального удовлетворения. Нас можно было бы ещё упрекать, если бы мы составляли свою программу где-нибудь в Подлипной, обитатели которой дальше своей деревни да назойливого попа соседнего селения ничего не ведают. В этом случае наша программа, кроме усмешки, конечно, ничего бы не вызвала, так как представление о Сысойке, умеющем хорошо лущить древесную кору для своего желудка, и о политической свободе как-то не вяжется. Но в том то и сила, что мы уже вышли из условий этой жизни, начинаем сознавать происходящее вокруг нас, а главное, что и заставило особенно нас выставить, по-видимому, чуждые нам требования, мы составляем организацию не ради её самой, а ради дальнейшей пропаганды и активной борьбы. Наша логика в данном случае коротка и проста. Нам нечего есть, негде жить — и мы требуем себе пищи и жилища; нас ничему не учат, кроме ругательств и подпалочного подчинения — и мы требуем изменения этой первобытной системы воспитания. Но мы знаем, что наши требования так и останутся требованиями, если мы, сложив руки, будем взирать с умилением, как наши «державные» и другие хозяева распоряжаются нашими животами и пускают деревенских собратьев по-миру. И вот мы сплачиваемся, организуемся, берём близкое нашему сердцу знамя социального переворота и вступаем на путь борьбы. Но мы знаем также, что политическая свобода может гарантировать нас и нашу организацию от произвола властей, дозволит нам правильнее развить своё мировоззрение и успешнее вести дело пропаганды, — и вот мы, ради сбережения своих сил и скорейшего успеха, требуем этой свободы, требуем отмены разных стеснительных «положений» и «уложений».
Если взять только эту выписку из письма, то можно было бы утверждать, что мы имеем дело с лицами, стоящими на вполне правильной классовой точки зрения. Но окончание письма писано уже в ином тоне. Там народническая идеология взяла верх над опытом жизни. Плеханов верно замечает по поводу этого Союза: «Как бы то ни было, будущий историк революционного движения в России должен будет отметить тот факт, что в семидесятых годах требование политической свободы явилось прежде всего в рабочей программе. Это требование сближало «Северно-русский рабочий союз» с западноевропейскими рабочими союзами придавало ему социал-демократическую окраску. Говорю окраску, потому что вполне социал-демократической программу Союза признать было невозможно. В неё вошла не малая доза народничества»[19].
Итак, уже в конце 1870‑х годов передовые рабочие почти подошли к социал-демократической точке зрения, но оказалось, что они так далеко ушли вперёд от массы рабочих, что не в силах были влиять на неё. Масса, как мы уже говорили, стихийно вырабатывала себе методы борьбы, и первым шагом этой борьбы могла быть только неорганизованная экономическая стачка для защиты существующего на данной фабрике положения вещей от покушений фабрично-заводской администрации. Идейное течение среди передовых рабочих не влияло на массовое рабочее движение, не делало его сознательным.
«Собственно говоря, — говорит Плеханов, — революционеры были для них (массовых рабочих) такими же неизвестными людьми, как и фискалы. Иногда, по тем или другим причинам, на место действия вместо старых, знакомых всей рабочей массе «орлов» являлись совершенно новые личности. Но замечательно, что стачечники никогда не ошибались, и ни разу ни одному революционеру не пришлось испытать на себе действия предназначенного для фискалов исправительного наказания. Рабочие каким-то чутьём, отличали революционеров от полицейских сыщиков. Возможно, однако, что те из них, которые видели прежде в шпионах тайных агентов добродетельного царя, принимали потом за таких агентов самих революционеров. Возможно, также, что они приписывали царской милости и раздачу денег лишившимся кредита семьям. По крайней мере, сближение с революционерами не мешало большинству стачечников надеяться на помощь со стороны трона»[20].
Если, таким образом, деятельность тогдашних революционеров (землевольцев) влияла на чувства рабочих, не пробуждая их самосознания, то зато можно, наоборот, констатировать, что бессознательное, стихийное экономическое движение рабочих своей жизненностью отрывало от утопического социализма народников всех тех, кто вступал в более тесное общение с массами городского пролетариата, и невольно подводило их всё ближе и ближе к научному социализму. Естественно, что в этом положении прежде всего оказались вышедшие из масс рабочие революционеры — Халтурины, Моисенки и др. Для революционеров интеллигентов, в том числе, например, и для Плеханова, потребовались «годы пребывания заграницей и внимательного изучения социального вопроса», чтобы убедиться, что торжество стихийного народного движения, вроде бунта Ст. Разина или крестьянских войн в Германии, не может удовлетворить социально-политических нужд современной России, что старые формы нашей народной жизни носили в самих себе много зародышей своего разложения, и что они не могут «развиться в высшую коммунистическую форму» без непосредственного воздействия на них сильной и хорошо организованной рабочей социалистической партии»[21].




[1] Песков. «Фабричный быт Владимирской губ.», стр. 94–95.
[2] Песков. «Фабричный быт Владимирской губ.», стр. 76.
[3] По Дементьеву количество воздуха в этих помещениях спускалось иногда до 0,3 куб. саж. на человека. См. «Фабрика, что она даёт...»
[4] На некоторых фабриках Московского уезда процент получивших травматические повреждения равнялся 20–22% общего числа рабочих. Погожев. «Фабричный быт в Германии и России».
[5] Ретирада — (разг., устар.) — отхожее место, уборная.
[6] Пажитнов. «Положение рабочего класса в России», стр. 24–26.
[7] Об этой стачке подробности см. у Г. Плеханова «Русский рабочий в революционном движении», у Пажитнова «Рабочее движение в России», в «Революционной журналистике 1870‑х годов» под ред. Базилевского и у Ельницкого «Первые шаги рабочего движения».
[8] Оба привлекались по процессу 50‑ти в 1877 году.
[9] «Северный союз русских рабочих» возник в конце 1878 г. и просуществовал около 3‑х лет.
[10] В процессе 50‑ти в 1887 г.
[11] Государственные преступления в России в XIX в. под ред. Базилевского. Т. II, вып. I Stuttgart. 1904. Стр. 407.
[12] Государственные преступления в России в XIX в. под ред. Базилевского. Т. II, вып. I Stuttgart. 1904. Стр. 408.
[13] Государственные преступления в России в XIX в. под ред. Базилевского. Т. II, вып. I Stuttgart. 1904. Стр. 409.
[14] Государственные преступления в России в XIX в. под ред. Базилевского. Т. II, вып. I Stuttgart. 1904. Стр. 409–410.
[15] Государственные преступления в России в XIX в. под ред. Базилевского. Т. II, вып. I Stuttgart. 1904. Стр. 415.
[16] «Русский рабочий в революционном движении», изд. «Искры». Женева 1902 г. Стр. 42.
[17] Плеханов. ««Русский рабочий в революционном движении». Стр. 10–11.
[18] «Земля и Воля», № 5, цит. по «Революционной Журналистике 1870‑х годов». Париж 1905 г., стр. 435–436.
[19] «Русский рабочий в революционном движении». (Изд. «Пролетариат», страницы 70–71).
[20] Плеханов. «Русский рабочий в революционном движении». Женева 1902 г., стр. 29.
[21] «Социализм и политическая борьба», стр. 3.

Вернуться к оглавлению.

Комментариев нет: