Настоящее бумагомарание вызвано было тем, что один мой
близкий друг, т. е. настолько близкий, что, по русской пословице, мы с ним
жили душа в душу, даже больше — чуть ли не единую душу разделили надвое — так,
по крайней мере, эта дружба представлялась мне лично, — в подробностях
передавал мне всё, что он помнил относительно своего превращения из самого
заурядного «числительного» молодого человека без строгих взглядов и убеждений —
в человека-социалиста, проникшегося глубоко социалистическими убеждениями,
разрушающими все старые предрассудки. Проникшись идеей социализма, он сейчас же
почувствовал энергию к проведению в жизнь своих убеждений, к влиянию на
окружающую среду своих товарищей, знакомых, друзей и родственников. Затем он
рассказывал, как, где и при каких условиях проводилась в жизнь идея социализма,
где какие были личности, как они работали, как пробуждали спящие мысли, как
постепенно развивалось, расширялось, углублялось движение этих мыслей и выливалось
в форму растущего самосознания рабочего. При этом он всегда говорил:
«То, что я говорю, — только мои личные наблюдения о тех
местах, где мне приходилось бывать самому. Эти наблюдения не широкообъемлющи и
не полны: ведь я бывал и жил далеко не во многих местах». Итак, значит,
повторяю, что передам воспоминания моего друга, начиная, как говорится, с
первобытности.
Хотя родом я и крестьянин и до 14 лет жил в селе, окружённом
со всех сторон лесами, далеко от больших городов, и только на 15 году мне
первый раз в жизни пришлось увидать настоящий город, потом — другой, третий и,
наконец, столицу, и ещё город, в котором мне пришлось осесть на жительство, тем
не менее жизнь родного моего села, жизнь крестьянина-пахаря для меня является
далеко не понятой, забытой и, очевидно, на всю жизнь заброшенной. Никогда мне
не суждено будет вернуться к ней, не придётся возделывать того надела,
владельцем коего я юридически состою. Другое дело жизнь городская, столичная
жизнь заводская, фабричная жизнь мастерового-рабочего — вот это моё. Это для
меня понятно и знакомо, близко и родственно. Семья рабочего — это моя семья, я
её хорошо могу понимать и чувствовать; ничто в ней меня не удивляет, не
возмущает и не поражает. «Всё так есть, так должно быть, и так будет!» Так я
думал, когда ещё не жил по-настоящему, а прозябал, когда не задумывался над
житейскими вопросами, жил единственным интересом скудного заработка, слабым
предрассудком религиозности, но уже с туманным идеалом разбогатеть и зажить
хорошо.
Небольшой город — вмещающийся в 2‑х квадратных вёрстах, окружённый
водою, по одному побережью застроен солдатскими казармами, по другому — -казённым
судостроительным заводом и портом со множеством различных мастерских.
Искусственный канал посреди города любовно захватил в свои объятия казённые
склады; всюду, куда ни сунешься, всё — казённое, военное, солдатское. Этот
город — Кронштадт. В нём-то, в этом Кронштадте, я впервые поступил на 15‑м году
на работу в торпедную мастерскую Кронштадтского порта и в течение трёх лет зарабатывал
по 20 коп. в день или 4 р. 40 коп. — 5 руб. в месяц. На эти деньги я
должен был содержать себя, не имея возможности получить ниоткуда помощи.
Проработав в мастерской всего около 6 лет, я ни разу не
видал ни листка, ни брошюрки нелегальной; да, очевидно, никто из остальных
рабочих мастерской так же ничего подобного не читал; но разговоры бывали
всякие, и особенно часто это происходило в одном помещении[2].
Говорили обо всём и даже о «государственных преступниках».
Трудно передать, насколько интересны были эти разговоры, и как трудно было в то
же время понять смысл этих разговоров, несмотря на то, что люди говорили очень
интимно, не опасаясь ни шпионов, ни провокаторов, ни вообще доносов. Тут не
было преступности против существующего строя, а были только одни смутные
воспоминания, по слухам собранные сведения, часто извращённо понятые, и
передавались они как нечто сверхнеобыкновенное, строго-тайное, преступное,
очень опасное и потому тем более интересное, сильно приковывающее внимание.
Умственное напряжение слушающих субъектов в это время
достигало наивысшей точки: вокруг царила необыкновенная тишина, нарушаемая лишь
монотонным шумом вращающегося привода, особым лязганьем скользящего на шкивах
ремня, да в чуть приотворенную дверь слышался глухой шум от сотни работающих
людей и от токарных станков, находящихся в движении. Не дай бог, если бы
неожиданно, по какой-либо случайности, да появился жандарм или что-либо в этом
роде; можно было бы ожидать сильного испуга и потрясения у невинных слушателей.
Достаточно было кому-либо из администрации неожиданно появиться не замеченным,
и у многих пот выступал на лбу от волнения, такой степени достигало нервное
состояние.
Рассказчик бывало увлекался и говорил убедительно о
каком-нибудь заговоре, подкопе, покушении, причём упоминал фамилию кого-либо из
казнённых через повешение за городом. Не могу я теперь припомнить фамилии или
лиц, про которых рассказывали; но впечатление всегда оставалось сильное. Вместе
с этим оставалось непонятым: за что были казнены те люди и чего они добивались?
При рассказах более понимающих и толковых людей можно было понять, что они (казнённые)
что-то читали, и читали тайно, читали преступное и что не были дурными людьми,
а заступались за рабочих; но некоторые рабочие объясняли и это заступничество
за рабочих — особой хитростью преступников.
Помню я, как рассказывали про одного офицера, которого
привезли казнить. Рассказывали, как он держался перед казнью и прочее. Помню
также рассказ про одного слесаря, работавшего в этой же мастерской и постоянно
по воскресеньям уходившего за город на вал читать какие-то воспрещённые газеты;
как потом сильно следили за ним, как приходили в мастерскую разные сомнительные
личности: один — одевшись попом, другой — каким-то чиновником, третий — мужиком
и т. п. и все посматривали на этого слесаря. Он отлично догадывался об
этих субъектах, и их приглядывания довели до того, что с ним произошло
умственное расстройство.
Так, приблизительно, жил и работал я до 18 лет, когда я был
признан по местным правилам за взрослого человека и был выведен из учеников в
мастеровые. Очевидно, это правило осталось, как часть ремесленных цеховых
установлений. Итак, я сделался вполне взрослым человеком и в скорости получил
самостоятельное и довольно сложное дело. Но это меня не радовало потому, что, как
бывшему ученику, мне платили ничтожное жалованье. Я стал подумывать о том, как
бы получить работу в другом месте; но это без протекции было не так легко, и я
продолжал до поры до времени работать на старом месте. В конце концов мои
желания как будто начали осуществляться, и я собрался уже поступить в Петербург
на Балтийский завод. Однако, хотя я и получал много обещаний, но дело двигалось
медленно и мои угощения не производили того желаемого действия, на которое я
рассчитывал.
В это время у меня произошла одна интересная встреча с
рабочим петербуржцем, который поселился в квартире, в которой я жил уже более
двух лет. Присматриваясь к петербургскому рабочему, я начал понимать, что
питерцы — очень хорошие работники; что, хотя они довольно много выпивают, но
зато, работая день и ночь, вырабатывают по восемьдесят и по сто рублей в месяц.
Мне, с 18‑рублёвым заработком в месяц, это казалось идеалом, к которому я
должен был стремиться.
Оказалось, что я расположил петербуржца к себе, и вот у нас
завязалась особая дружба, оставившая во мне надолго хорошее воспоминание о
первом петербургском атеисте и социалисте-рабочем. Правда, он сам был
бессознательный и не мог дать мне никакого сознания, но он смог вложить в меня
часть своей инстинктивной ненависти и протеста против капиталистов и мелких
паразитов на заводе. Работая целую неделю почти напролёт дни и ночи, к концу
недели он совершенно ослабевал и в субботу от небольшой выпивки становился пьяным.
Тогда мы уходили с ним куда-либо от людей и там-то старый, изработавшийся
человек, разгорячившийся водкой, начинал постепенно открывать мне истину и ту
ненависть, которой была переполнена его атеистическая душа.
— Ваня! — обращался он ко мне; — ты можешь достать этого
яду, которым наш хозяин растравляет металл?
— Для чего тебе он понадобился?
— А вот что: у меня в деревне — жена и ребятишки, и дом
есть, и вот я думаю поехать в деревню и хочу захватить с собой этого яду, чтобы
отравить сначала всю скотину попа и деревенского кулака, а потом и ещё что-либо
устроить с ними. Я тебе скажу, что попы самые вредные люди. Ты мне поверь,
пьяному человеку, что никакого бога нет, и всё это выдумка, чтобы дурачить
нашего брата. Мастерам нужно глотку резать на каждом шагу, а деревенских попов
и кулаков нужно всячески изводить, а то они не дадут никакого житья нашему
брату.
Часто он говорил мне речи в этом роде.
— Ты сообрази, — продолжал он: — для чего нам эти живоглоты
(монтёры)? Они отнимают только от нас лишние заработки да опивают нас и давят
нас же, сидя у нас на шее.
Конечно, больше всего мой петербуржец ругал всю свору
администрации, и я из этой ругани мог почерпнуть порядочную долю ненависти к
притеснителям. Однако, он не в состоянии был правильно развивать идеи атеизма и
социализма, и благодаря этому я не проникся сознательно его взглядами и не
чувствовал настолько глубоко ненависти, как он. А он действительно ненавидел
всякую несправедливость и очевидно душил свою злобу в пиве и в водке... Я после
узнал, что он в скорости умер и, очевидно, не привёл в исполнение своих планов,
касающихся деревни и тамошних паразитов.
Желание моё, наконец, исполнилось, и я поступил на работу в
Петербурге на завод. При поступлении мне удалось попасть на аккордную (штучную)
работу. Наша партия состояла из 18‑ти человек, и первое, что мне пришлось
выполнить при моём поступлении — это поставить своей партии спрыски, т. е.
угощение; денег у меня не было, и потому старший, за поручительством всех
членов нашей бригады, взял в долг четверть ведра водки, 5 штук селёдок, хлеба и
несколько бутылок пива. Поздравить меня с поступлением на завод пришла вся
партия и ещё, кроме своих, около пяти человек из других партий или отдельных
лиц, соприкасающихся с работой нашей партии. Все мы собрались на одном дворе за
воротами, образовавши кружок, в середине которого находилась выпивка и закуска.
Конечно, это было без всякой претензии на какой-либо элементарный комфорт; один
держал водку, другой хлеб, третий селёдки, которые, будучи порезаны на куски,
сейчас же были разобраны по рукам. Старший взял в руки стакан, налитый
живительной влагой, поздравил меня приличным образом с поступлением и этим
открыл процедуру спрысок. Минут через 5–10 мы разошлись, и, уходя со двора, я
чувствовал себя вполне признанным членом той партии, которую только что
угостил, израсходовав на это два рубля с половиной. Хотя этот обычай слишком не
симпатичен, но я и сейчас не могу относиться к нему с особой ненавистью. На
этих спрысках всегда люди как-то чувствуют себя близкими друг другу, у них
является желание поговорить о своих делах и о злободневных вопросах; на этих же
спрысках довольно часто учили старших бригадиров за их длинные языки,
кляузничество.
Следы этого учения иногда оставались недели на две под
глазами у старших. Бывали, конечно, случаи, когда старшие совершенно
отказывались идти на такого рода угощения, ретиво оберегая свою особу.
Итак, я работаю в Петербурге на заводе С.[3],
работаю в партии на «штучной» работе, заработок которой зависит не от
отдельного лица, а от коллективных личностей, принимающих участие в этой
партии. Работать в такой партии надо умеючи, нужно быть смелым, уметь за себя
постоять, в противном случае заедят или, как говорят, выживут из партии, а это
довольно чувствительно, ибо в партии получался % на рубль, доходивший до 50–60
коп.; вне партии никакого процента не получалось.
Работая в Кронштадте, я чувствовал, что работа меня
нисколько не обременяет, уставать от работы редко когда приходилось; работая подённо,
человек не измучается, не так скоро истреплет свою жизнь. Совсем не то — работа
сдельная, поштучная: на этой работе человек себя не жалеет, он положительно
забывает о своём здоровье, не заглядывает вперёд своей жизни, никогда не
задумывается, как влияет работа на продолжительность его жизни.
Нет! Он гонит и гонит работу вперёд, пот градом льётся с
него, и необтёртая капля тяжело шлёпается на его работу, вызывая его
неудовольствие и ругань, порывистое движение рукавом по лбу сейчас же следует
за этим, и опять работа, работа спешная, торопливая, и всё для того, чтобы
получить лишнюю копейку процента на рубль.
Ещё хуже в партии, где каждый следит друг за другом.
Особенно трудно, когда нескольким человекам даётся для работы одинаковая вещь:
тут уже всякий проявляет самую наивысшую, какая только возможна, степень
интенсивности. При таких работах рабочие положительно зарывают[4]
своё здоровье. Постоянно попадаются один или два более ловких, которые гонят
работу вперёд остальных, другие, из сил выбиваясь, стараются не отстать и даже
боятся пойти по естественным надобностям, дабы не упустить лишних минут, в
которые их могут обогнать в работе.
На такую-то работу попал и я, и хотя не особенно был
смирным, но защита была всегда не лишней. Защитить же меня взялся товарищ —
сосед по работе, уже очень пожилой семейный человек, но с натурой протестующей;
к несчастью, он был неграмотным человеком.
Мы с ним жили очень дружно, он часто рассказывал про разные
бунты и про то, как доктора и студенты во время холеры морили народ, и как их
народ бросал в Неву с Николаевского моста. Припоминая его теперь, я
положительно удивляюсь тому сочетанию взглядов, какие в нём были. Он помнил ту
литературу, которую народовольцы раскидывали на заводе, и то, как эту
литературу читали по застенкам, и хотя сам был неграмотный, но всецело стоял
своими симпатиями за людей, распространявших такую литературу. Иногда
таинственно сообщал мне на ухо про убийство царя, говоря, что, мол, его за дело
убили, и только народ не понимает это, а без царя жизнь можно устроить ещё
лучше теперешней. Нужно ли говорить, что он ненавидел монтёров и разных старших
и эту ненависть переливал в меня и разжигал её сильней и сильней.
Первый год работы на заводе меня удовлетворял, несмотря на
то, что, как можно выразиться, я не жил, а только работал, работал и работал;
работал день, работал вечер и ночь и иногда дня по два не являлся на квартиру,
отстоящую в двадцати минутах ходьбы от завода. Помню, одно время при экстренной
работе пришлось проработать около 60 часов, делая перерывы только для приёма
пищи. До чего это могло доводить? Достаточно сказать, что, идя иногда с завода
на квартиру, я дорогой засыпал и просыпался от удара о фонарный столб. Откроешь
глаза и опять идёшь, и опять засыпаешь и видишь сон вроде того, что плывёшь на
лодке по Неве и ударяешься носом в берег, но реальность сейчас же доказывает,
что это не настоящий берег реки, а простые перила у мостков.
Так работая, не видишь никакой жизни, мысль ни на чём не
останавливается, и все желания сводятся к тому, чтобы дождаться скорее
какого-либо праздника, а настанет праздник, проспишь до 12 или до 1 часу и
опять ничего не увидишь, ничего не узнаешь и ничего не услышишь, а завтра опять
работа, та же тяжёлая, продолжительная, убийственная работа и никакой жизни,
никакого отдыха.
И оказывается для кого всё это? Для капиталиста! Для своего
отупления! Отрадой может служить лишь то, что не понимаешь этого и тогда не
чувствуешь ужасного гнёта и бесчеловечности.
Так, в общем, текла безжизненно и печально та жизнь, которой
живут большинство людей. Иногда приходилось кое-что слышать, но не понимая и не
разбираясь в этом.
На этом я закончу описание своей жизни до превращения из
самого заурядного числительного человека без строгих взглядов и убеждений в
человека-социалиста.
Однажды, в такой же день, как и в бесчисленные дни раньше,
когда так же монотонно вращались приводы и скользили ремни по шкивам, так же
всюду по мастерской кипела работа и усиленно трудились рабочие, так же суетливо
бегал мастер, появляясь то в одном, то в другом конце мастерской, и не менее
суетливо вертелось множество разного рода старших дармоедов, я стоял у своих
тисок на ящике и, навалившись всем корпусом на 18‑й[5]
напильник, продолжал отделывать хомут для эксцентрика паровоза. Так же и такие
же хомута отделывали и ещё два слесаря, и мы старались во всю мочь, засучивши
по локоть рукава рубашки и снявши не только блузы, но и жилеты. Пот выступал на
всём теле, и капли одна за другой шлёпались и на верстак и на пол, не вызывая
ничьего внимания.
И при таком трудолюбии никто и никогда не придёт и не скажет
ни похвалы, ни порицания, никто не посоветует отдохнуть от надоедливой и тяжёлой
работы.
День клонился к окончанию работ, и многие уже начинали
посматривать по сторонам, желая подметить, нет ли движения к прекращению работ;
так как день был субботний, то работу заканчивали обыкновенно минут за 10–15 до
заводского гудка об окончании работ.
— Будет стараться-то, всё равно всей работы не
переработаешь! — раздался около меня голос незнакомого слесаря из другой
партии, такого же молодого человека, как и я. Я поднял голову и, выпрямившись
всем корпусом, по привычке осмотрелся во все стороны, желая подметить малейшую
опасность со стороны какой-либо забегалки, но таковых нигде не оказалось, и я,
смотря на него, ответил:
— Оно правда, что работа дураков любит, но мы на пару[6]
работаем, и потому я не желаю идти в хвосте других.
— Завтра воскресенье, как ваша партия — будет работать, или
нет? — начал политично Костя[7]
(так я буду называть моего товарища), видимо заранее подметив меня, как
желанного субъекта для направления на светлый, энергичный путь борьбы за
свободу, равенство и братство. Этими идеями он только-что проникся сам и
почувствовал сильный прилив проповеднической энергии.
— Нет, завтра у нас никто не работает, — отвечал я.
— Что же ты делаешь в свободное время дома?
— Да ничего особенного. Вот устраиваем скоро вечеринку с
танцами, — начал было я рассказывать, в надежде привлечь его к участию в весёлом
времяпровождении.
— А у тебя книги какие-нибудь есть? — спросил он. — Ты
читаешь ли когда что-нибудь?
Я смутился от сознания, что давно ничего не читал, хотя и
обладал десятком книг. Но я их не понимал, и потому они лежали у меня на
маленькой этажерке, как приличное украшение комнаты молодого человека. Однако,
я сообразил, что Косте может кое-что понравиться из моих книг, и потому
предложил ему познакомиться с ними, придя как-нибудь вечером или в воскресенье.
Костя охотно согласился на моё предложение и, немного помолчав, предложил мне
познакомиться с ним поближе, и тут же попросил прийти к нему на квартиру завтра
после обеда. Я обрадовался предстоящему знакомству. Хотя в то время знакомых у
меня было уже достаточно много, но совершенно не было таких, каким мне
представлялся Костя. С работы мы пошли вместе. Он часто отбегал от меня, чтобы
кое с кем поговорить, снова возвращался ко мне и, наконец, указал дом, в
котором он жил. Мы дружески расстались, и я дал обещание на другой день
непременно быть у него.
Около часу дня в воскресенье я направился к Косте и без
труда разыскал квартиру, в которой он жил. Хозяйка добродушно указала его
комнату, куда я и вошёл. Комната была небольшая, квадратная. Кроме хозяина, в
ней сидело два молодых человека, одного из них я хорошо знал, так как он
работал в одной партии с Костей, а другой был, кажется, его братом. Я сел, мы
перекинулись парой слов, и разговор совершенно прекратился. В это время Костя
вынимает откуда-то печатный листок, подаёт его одному из товарищей и просит
прочитать. Товарищ берёт и читает листок, а мы все трое сидим молча. Так как я
не знал содержания этого листка, то и не обращал особенного внимания на то, как
читает его товарищ, и какое действие производит листок на читающего, но Костя и
другой товарищ присматривались к читающему как-то особенно и чувствовали себя, по-видимому,
очень напряжённо. Все молчали, наконец, товарищ прочёл, сложил листок и передал
его Косте, делая всё это молча; я думал, что тут какое-то личное дело, о
котором мне знать не следует.
— Ну, что? как? — спросил Костя, обращаясь к товарищу,
который чувствовал себя как будто очень смущённым.
— Что ж, очень хорошо, — ответил тот и замолчал. Настало
опять молчание и какое-то тягостное.
— Может, хочешь почитать? Так почитай — сказал Костя,
подавая мне листок.
Я развернул и приступил к чтению. С первых же слов я понял,
что это что-то особенное, чего мне никогда в течение своей жизни не приходилось
видеть и слышать. Первые слова, которые я прочёл, вызвали во мне особое
чувство. Мысль непроизвольно запрыгала, и я с трудом начал читать дальше. В
листке говорилось про попов, про царя и правительство, говорилось в
ругательской форме, и я тут же каждым словом проникался насквозь, верил и
убеждался, что это так и есть, и нужно поступать так, как советует этот листок.
У меня уже вырисовывалось в голове, что вот меня казнят за совершённое
преступление, и вся жизнь пойдёт прахом. Тут же как молотом ударило по моей
голове, что никакого царствия небесного нет и никогда не существовало, а всё
это простая выдумка для одурачивания народа.
Всему, что было написано в листке, я сразу поверил, и тем
сильнее это действовало на меня. С трудом дочитывал я листок и чувствовал, что
он меня тяготит от массы нахлынувших мыслей. Так как нужно было его возвращать
сейчас же, то подробное содержание листка в памяти не сохранилось, но смысл
глубоко врезался в моём мозгу, и отныне я, навсегда, стал антиправительственным
элементом. Листок был народовольческий; это было первое произведение
нелегальной литературы, из которого я вычитал впервые откровенные слова против
правительства. Я молча передал листок Косте, сразу уразумел цель моего
приглашения и решил, что нужно жертвовать для этого дела всем, вплоть до своей
жизни. Я был уверен, что Костя смотрит на это дело такими же глазами, как и я,
и уже по тому одному мы с ним являемся братьями, но как смотрят и думают другие
два товарища, я не знал и потому молчал, как и они, выразивши, впрочем, свою
радость и удовольствие по поводу листка, как умел.
Немного погодя оба товарища ушли. Мы остались вдвоём, и
тогда у нас завязался дружеский разговор; очевидно, я внушил Косте доверие, и
потому темой нашего разговора было обсуждение вопросов, как нам достать ещё
таких произведений и хороших книг, дабы по возможности подвинуться вперёд в
своих знаниях. Костя начал было объяснять мне библию, которую он хорошо помнил,
так как до последнего времени был глубоко религиозным человеком и сидел на
божественных книгах. Он старался объяснять богословские учения, как учения
социалистические, только запакощенные современными попами. Однако, Костя не
обладал даром слова и потому не мог увлечь меня далеко в эту сторону. Затем мы
пошли с ним на мою квартиру и тщательно осмотрели находящиеся у меня книги. Я
старался найти в них что-либо хорошее, но так как мой вкус ещё был довольно
сомнителен для нас обоих, то мы решили в следующее воскресенье пойти вместе и
поискать на базаре хороших книг. Конечно, я расспросил у Кости, каким образом
попал к нему нелегальный листок. Он объявил, что на неделе, как-то вечером,
выходя по окончании работы из мастерской в толпе других рабочих, он был
остановлен одним человеком который сунул в дверях мастерской ему листок со
словами: «Поди, ничего дома-то не делаешь, на-ко вот, прочти это». И
действительно Костя прочёл и едва дождался утра, чтобы поговорить с этим
человеком.
Вскоре и я был познакомлен с человеком, который сунул Косте
листок. Конечно, ему было известно о прочтении листка мною, о том отношении,
которое я проявил к дотоле неизвестному для меня делу революционных воззрений и
поступков, о моём желании читать, учиться и действовать так, как мне укажут,
стараясь уже по возможности привлекать и пропагандировать при всяком удобном
случае подходящего человека.
Я догадывался о человеке у нас в мастерской, руководящем
этим делом, потому что видал несколько раз, как Костя беседовал с ним. Раз во
время работы мы с Костей подошли к нему, и я был представлен Костей, как
товарищ по убеждениям. Человек, которому я был представлен, был рослый,
представительный мужчина, с проникающим насквозь суровым взором. Его взгляд
пронзил меня до самого нутра, и я не на шутку растерялся, виновато смотря ему в
лицо несколько мгновений, а потом потупился, чувствуя, что на меня навалилась
какая-то тяжесть. Изредка я осмеливался приподнять глаза и украдкой смотрел на
подавляющего меня человека. Окладистая большая русая борода вызывала у меня
особое почтение и уважение к этому человеку, но, встретившись с его взглядом, я
делался опять бессильным и немощным. И как странно всё это вышло? Раньше, видя
этого человека, проходя мимо, я положительно не обращал на него внимания и не
чувствовал ничего необыкновенного. Он в моих глазах был самым обыкновенным
человеком. Но теперь, когда я сам хочу быть иным и вижу перед собою человека
сознательного, энергичного, смелого, желающего проникнуть в искренность моей
души, узнать мою решимость и твёрдость характера, узнать искренность моих
желаний, — под этими настойчивыми взглядами я чувствовал какую-то особую
жуткость и не смел произнести ни слова.
Такое впечатление произвёл на меня Ф.[8].
Идя к его станку, я ожидал услышать от Ф. что-либо особенно умное, но он на
первый раз отпугнул меня своими суровыми словами и вопросами.
— Ну что? о чём думаешь?
— Да книжку бы какую-либо умную достать — пробормотал я.
— На что тебе она? Что ты будешь делать, если прочитаешь не
одну умную книжку?
— Плохо — говорю — вот, что нас обижают и правды не говорят;
а всё обманывают.
— А что ты будешь делать, если правду узнаешь?
Я, конечно, молчал, не зная, что отвечать на подобные
вопросы, и пошёл к своим тискам, обдумывая более всесторонне заданные мне
вопросы. Конечно, я был недоволен тем, что Ф. не сказал чего-либо сам, а
заставил меня ломать голову над вопросами, которые я не понимал как следует и
которые были мне чужды, но я объяснил всё это тем, что меня желают испытать.
Мне было несколько обидно за то недоверие, которое я усмотрел в этом отношении,
но я был уверен, что всё узнаю и всего достигну. С Костей мы сделались
неразрывными друзьями.
Всегда и всюду мы были вместе, постоянно обсуждая разного
рода вопросы. Скоро у нас появились нелегальные книжки, большей частью
народовольческие, и мы положительно ими зачитывались, стараясь затем тщательно
припрятать, чтобы они не попались кому-нибудь на глаза.
К этому времени круг знакомых у нас начал расширяться, и
всякое воскресенье или мы заходили к кому-нибудь, или к нам приходили. Образ
жизни сильно переменился, что не оставалось незаметным для окружающих как на
квартире, так и в заводе, но мы мало обращали на это внимания, продолжая
увлекаться новым делом. Разумеется, как только мы замечали, что собеседник
начинает соглашаться с нами в разговорах, мы сейчас же старались достать ему
для чтения что-либо из нелегального; но в знакомстве с новыми людьми мы были
очень разборчивы. Прежде всего, мы старались обходить или избегать всякого, кто
любил частенько выпивать, жил разгульно, или состоял в родстве с каким-либо
заводским начальством. Будучи сами очень молодыми, мы подходили чаще всего к
такой же молодёжи, а одна или две неудачи совершенно отпугнули нас от людей
женатых, средних или выше средних лет, таким образом, выбор оказывался довольно
незначительным.
Часто приходилось слышать, как рабочий рассказывал про
старую работу революционеров, как их арестовывали и сажали в какие-то каменные
мешки, мололи, секли и т. п., но больше всего приходилось слышать о том,
как людей хватали и они пропадали безвозвратно неизвестно где. Иногда
приходилось вступать в прения с рабочими, верившими до фанатизма в свои
собственные рассказы, и не всегда мы выходили победителями из такого рода
споров. Конечно, есть доля основания в создании подобного рода рассказов. Хотя
бы взять во внимание, что часто происходили аресты интеллигентов, живших среди
рабочих, и потом не было от них, ни об них, никаких вестей, и потому фантазия тёмных
рабочих создавала разного рода рассказы фантастического содержания, которые
передавались от одних к другим, дополняясь произвольно всевозможными ужасами.
Эти ужасы служили всегда и служат теперь отпугивающим средством для всякого
мало-мальски суеверного и недалёкого человека, которому ещё непонятно рабочее
движение. Мы с товарищем старались избегать разговоров и споров с
распространителями подобных фантазий, но охотно слушали рассказы о том, как
раньше происходили бунты и волнения на С.[9]
заводе, и как там всюду по застенкам читали подпольные книжки в былые годы (в
семидесятых и восьмидесятых годах).
Ближе знакомясь с разного рода нелегальной литературой, с
людьми революционных убеждений, разговаривая с товарищами на те же темы,
создавая всевозможные планы изменения всего строя жизни, при строгом разборе не
выдерживающие критики, мы жили в постоянном волнении. Та жизнь, которая ранее
казалась нам самой обыкновенной, которой мы раньше не замечали, давала нам всё
новые и новые впечатления.
К тому же времени в нас зарождается сознательная ненависть и
к сверхурочным работам. Идя перед вечером через мастерскую нижним этажом, мы с
озлоблением смотрели на висевший у стены фонарь, в котором горела свеча, а на стёклах
была надпись: «Сегодня полночь
работать от 7 ч. вечера до 10 1/2 ч.
вечера» или «Сегодня ночь работать от
7 1/2 ч. вечера до 2 1/2 ч.
ночи». Эти надписи чередовались изо дня в день, т. е. сегодня полночь, завтра ночь. Таким образом приходилось вырабатывать от 30‑ти до 45‑ти
рабочих дней в месяц, что на своеобразном остроумном языке семянниковцев
выражалось так: «у меня или у тебя в этом месяце больше дней, чем у самого
бога» и, действительно, несчастными полночами
и ночами иногда нагоняли в течение
месяца до 20‑ти лишних дней.
Сколько здоровья у каждого отнимали эти ночные работы,
трудно себе представить. Но дело было обставлено настолько хитро, что каждый
убеждался во время получки, что, если он работал мало ночей или полночей, то и
получал меньше того, который не пропускал ни одной сверхурочной работы.
Расплата производилась так: общий заработок всей партии делился на количество
дней, а остаток суммы уже делился как проценты к заработанному рублю. Хорошо,
если работа ещё не особенно спешная, тогда при желании можно было уходить домой
по окончании дневной работы; но если работа спешная, и мастер заставляет
работать всю партию, тогда злой иронией и как бы насмешкой звучит заводский
гудок об окончании работы. Он только говорит, что ещё осталось столько-то часов
работать ночью, и что твой № заботливо снят с доски и отнесён в контору к
мастеру, а без № из завода не выпустят. Идти же к мастеру — это в
большинстве случаев безрезультатно: или выйдет стычка с мастером, или даже расчёт.
Одна и та же история повторялась изо дня в день. Рабочие ругались на
всевозможные лады, проклиная работу, и всё же принуждены были работать ночные
часы. Мы с Костей часто работали в ночное время до знакомства с нелегальной
литературой, не чувствуя особой тягости и не сознавая разрушающего действия
этой работы на наше здоровье, но теперь ночная работа нас сильно тяготила, и мы
начали от неё отлынивать под разными предлогами. В то же время мы агитировали
среди мастеровых против ночной работы, доказывая её вредность.
Живя заводской жизнью, мы с Костей совершенно не знали жизни
фабричных рабочих. Лично я жил довольно хорошо, как в гигиеническом, так и в
экономическом отношениях. Рассказы одного из товарищей — молодого парня,
работавшего раньше на фабрике и имевшего привычки и вид фабричного,
заинтересовали нас. Нам захотелось увидеть и поближе узнать эту неведомую для
нас жизнь. Мы решили приобрести товарищей на фабриках, чтобы иметь возможность
ходить туда и вести среди фабричных пропаганду. Постепенно мы узнавали про
фабрику и жизнь на ней, про порядки, какие там существуют, и т. п.
Однажды, рассказывая про жизнь на фабрике, товарищ упомянул
о новом доме, выстроенном фабрикантом для своих рабочих, говоря, что дом этот
является чем-то особенным в фабричной жизни рабочих. Однако, трудно было
понять, что это за дом. Не то он какой-то особенный по благоустройству, не то
это просто огромнейшая казарма, в которой всюду пахнет фабрикой, в которой
хорошее и дурное, приятное и скверное перемешано в кучу, не то это прямо дом
какого-то ужаса.
И вот мы с Костей решили в воскресенье же пойти и подробно
осмотреть этот дом, жителей и всё прочее, но, помня, что посторонним трудно
проникнуть в фабричное помещение, мы решили подделаться под фабричных. В
субботу вечером я отправился на Александровский рынок, купил простую кумачовую
рубаху с поясом, подходящую фуражку и в воскресенье, одевшись фабричным парнем,
неловко и крадучись, вышел из квартиры, направляясь к Косте. Оттуда также смущённо,
опасаясь обратить внимание на свой костюм, мы направились по Шлиссельбургскому
тракту к Максвельским фабрикам, куда и добрались через полчаса.
Вдавшись саженей на 40 от проспекта, виднелось внушительное
каменное здание, ещё совершенно новое по своему наружному виду. Должно быть,
это и есть — решили мы с Костей — и по узенькому переулку, по проложенным
рельсам направились к заманчивому обиталищу. Очутившись во дворе, мы увидели
группы рабочих и работниц. Мужчины, большей частью молодые, стояли кучками и о
чём-то, видимо, толковали, делая энергичные движения руками; девушки местами
сидели, отделившись от остальных, местами болтали с парнями, часто вскрикивая и
отбегая в сторону, но тотчас же возвращаясь к своему кружку. Вся эта толпа
парней и девушек живо напоминала порядочное село какой-нибудь губернии. Девушки
бросались в глаза яркостью своих костюмов, совершенно отличных от городских,
особенно от столичных, а молодые парни были в сапогах бутылками, с гармонией и
с брюками за голенищами; многие бросались в глаза слишком большой простотой
своего костюма, разгуливая по двору в простых ситцевых полосатых подштанниках,
в кумачовой или ситцевой серенькой рубахе, подпоясанной незавидным пояском, на
ногах простые опорки на голу ногу, и нисколько этим не смущались сами и не
смущали никого из присутствующих. Простота таких костюмов произвела на меня
неприятное впечатление, хотя была довольно знакомой картиной, напоминая
смоленских плотников в Кронштадте.
Мы решили прежде всего осмотреть внутренность самого здания
и потом уже походить по двору и потолкаться среди самих фабричных. Широкая
дверь в середине фасада здания вела во внутрь, да и народ входил и выходил
каждую минуту через эту дверь, поэтому и мы направились в неё же. Громаднейшая
широкая лестница показывала, что здание приспособлено для большого количества
жителей, стены были вымазаны простой краской, но носили следы чистоты и
опрятности, здоровые чугунные или железные перила внушали доверие к солидности
и прочности здания. Мы поднялись на одну лестницу и вошли в коридор, в котором
нас, как обухом по голове, ударил в нос скверный удушливый воздух, распространявшийся
по всему коридору из антигигиенических ретирадов. Не проходя по коридору этого
этажа, мы поднялись выше, где было несколько свежее, но тот же отвратительный
удушливый запах был и здесь. Пройдя часть коридора, мы вернулись и поднялись ещё
выше этажом. И там было не легче, но мы решили уже присмотреться ближе, поэтому
прошли вдоль по коридору и зашли в ретирадное место для обзора, потом,
набравшись смелости, начали открывать двери каморок и заглядывать в них. По-видимому,
это никого не удивляло, и нас не спрашивали, кого мы ищем.
Отворив, таким образом, двери одной каморки и никого там не
застав, мы спокойно взошли и затворили за собою дверь. Нашим глазам
представилась вся картина размещения и обстановки этой комнаты. По правой и
левой стороне около стен стояло по две кровати, заполнявшие всю длину комнаты
почти без промежутка, так, что длина комнаты как бы измерялась двумя кроватями;
у окна между кроватями стоял стол и невзрачный стульчик; этим и ограничивалась
вся обстановка такой каморки. На каждой кровати спало по два человека, а значит
всего в комнате жило 8 человек холостяков, которые платили или вернее с которых
вычитали за такое помещение от полутора до двух рублей в месяц с каждого. Значит
такая каморка оплачивалась 14‑тью или 16‑тью рублями в месяц; заработок же каждого
обитателя колебался между 8‑ью и 12–15‑тью рублями в месяц. И всё же фабрикант
гордился тем, что он благодетельствует рабочих, беря их на работу, с условием,
чтобы они жили в этом доме, если только таковой не набит битком.
Мы вышли из каморки и заглянули ещё в несколько. Все каморки
были похожи одна на другую и производили угнетающее впечатление. У нас пропала
охота осматривать дальше — общую кухню, прачечную и помещения для семейных, где
серая обстановка скрашивалась лишь одеялом, составленным из бесчисленного
множества разного рода лоскуточков ярких цветов и которое покрывало кровать,
завешенную пологом. Полог служил двум целям: с одной стороны он должен был
прикрыть нищету, с другой — он удовлетворял чувству элементарной стыдливости,
ибо рядом стояла такая же семейная кровать с такой же семейной жизнью. Всё это
было слишком ужасно и подавляло меня, заводского рабочего, живущего более
культурной жизнью, с более широкими потребностями.
Мы двинулись к выходу. На огромной лестнице мы остановились
и рассматривали автоматические приспособления для тушения пожара. Но все эти
шланги, свинцовые трубы и приспособления не могли внушить к себе ни симпатии,
ни доверия; эти блестящие медные краны и гайки не могли сгладить впечатления от
голых, неопрятных, скученных кроватей и от стен, на которых подавлено и
размазано бесчисленное множество клопов. Сзади слышен стоном стонущий гул в
коридоре, отвратительный воздух беспрестанно надвигается оттуда же, и всё
сильней и сильней подымается в душе озлобление и ненависть против притеснителей
с одной стороны и невежества — с другой, не позволяющего уяснить причины
маложеланного существования.
О! нужно как можно больше знания нести в эти скученные
места.
Облегчение вносила лишь мысль, что всё же в этом доме есть
кто-то, кто занимается с рабочими, и может быть среди собравшихся на дворе
рабочих есть уже сознательные люди, число которых будет увеличиваться день ото
дня. Костя даже начал вслух делать арифметические вычисления по поводу
прогрессивного роста развивающихся личностей, но доверяться таким вычислениям
нельзя, они могут иногда привести к сильным разочарованиям, и потому желательно
быть скорее пессимистом, нежели оптимистом. Но это мимоходом.
Выйдя на двор и вдохнувши свежего воздуха, мы направились к
одной кучке рабочих. Оказалось, что тут шла азартная игра в орлянку, и почти
все стоявшие принимали активное участие. Лица у всех были сильно напряжены,
слышались ругательства, и нам казалось, что скоро дело дойдёт до драки с
кровавыми последствиями. Мы перешли к другой кучке, — тут дулись в карты на
деньги, и та же ругань висела в воздухе. Кучки девушек и парней не могли нас
расположить вмешаться в их среду, ибо нужно было обладать уменьем подойти к
деревенской красавице и вести беседу на интересную для неё тему, что было
далеко не безопасно для лиц, неизвестно откуда явившихся. Поэтому мы посмотрели
на них издалека и пошли бродить дальше по траве огромного двора; осмотрели
сараи, погреб и ещё кое-что не особенно интересное и направились домой из этого
своеобразного фабричного мира с тяжёлым впечатлением о виденном и о том, что
люди в этой обстановке чувствуют себя, очевидно, очень счастливыми после
деревенской жизни. Это было наше первое сознательное знакомство с жизнью
фабричных рабочих. Тяжёлое впечатление у меня осталось надолго в памяти.
Впоследствии уже в другом месте фабричная жизнь меня положительно возмутила, и
я не в состоянии был объяснить себе той выносливости и ничтожных потребностей,
какими может ограничить себя человек, чувствуя себя в то же время довольным
этой жалкой нищенской полуголодной жизнью.
Вот стена, которую приходится разбивать лбами, и не один ещё
десяток лбов расшибётся об неё, пока она начнёт хоть сколько-нибудь подаваться.
Впечатление от виденного было очень сильным, но руки наши от этого не
опустились, наоборот, энергия к работе над своим развитием усилилась, желание
скорее вступить в борьбу со столь ужасными приёмами эксплуатации, со столь
ужасной забитостью и темнотой народа увеличивалось, и мы усердно принялись
точить оружие для борьбы, т. е. читать и развиваться.
Понятно, что без посторонней помощи, сами, мы далеко не так
быстро уяснили бы себе многие вопросы, наши знания были очень недостаточными, а
столкновения, споры при нашей пропаганде становились очень часты, и
мало-мальски ловко поставленный вопрос нашего противника ставил нас в тупик, и,
хотя мы были убеждены в справедливости своих слов, тем не менее чувствовали своё
поражение. Помню хорошо, как мы с Костей пришли к странному заключению по
одному экономическому вопросу. Вопрос относился к сдельной работе.
Пропагандируя и агитируя кого-либо, мы часто ставили ему выработанный нами
вопрос: что полезнее для рабочих при данных условиях: трудолюбие или леность? —
Получали ответ, что первое всегда полезнее. Тогда мы начинали доказывать
противнику, что, если особенно стараться в работе, то можно, 1) скоро
достигнуть этим понижения расценок и 2), что один рабочий выполнит работу
за двоих, таким образом большая часть рабочих окажется без работы, что в свою
очередь будет влиять на ещё более сильное понижение расценок и т. д.
Другое дело, если работать тихо, не торопясь — тогда расценки скорее повысятся,
или по крайней мере не упадут, а так как работа будет выполняться медленнее, то
потребуется добавочный комплект рабочих, и благодаря этому будет меньше
безработных и плата подымется. Выходило так, как будто мы правы, но соглашались
с нами неохотно, хотя и не находили аргумента для возражения. И мы сами,
чувствуя себя победителями, не могли в то же время примириться с мыслью, что
лентяй более полезен для общества, нежели человек трудолюбивый, и никак не
могли выйти из этого затруднительного положения. Такие вопросы возникали всё
чаще и чаще, и мы стали обращаться за разъяснениями к Ф. Ф., видя, что мы
сильно прониклись духом социализма, и не имея возможности и времени с нами
часто беседовать, поручил нас одному из своих друзей, живущему неподалёку от
нас.
Наш новый руководитель[10]
оказался человеком очень неглупым и произвёл на нас очень хорошее впечатление.
Понятно, что, как только выдавался свободный момент, мы стремились к нему за
объяснениями. Кроме того нас притягивала к нему, как магнит, обстановка его
домашней жизни. Отдельная квартира, обставленная довольно уютно во всех
отношениях, рисовала нам картину будущего нашего устройства. У нашего нового
знакомого всегда было достаточно для нас во 1) книг и во 2) советов
об осторожности. Мы знали, что он состоит и кассиром в организации и служит
связующим звеном между городом и нами, что он знаком с интеллигенцией и вообще
со всем движением, а следовательно мы от него сможем многому научиться и
услышать от него те хорошие мысли и ответы на наши вопросы, которые нас так
волновали. И, действительно, первое время он производил на нас обоих самое
благотворное влияние. Больше всего он развивал в нас аккуратность и
осторожность в сношениях с людьми и всегда при нашем приходе к нему задавал нам
вопрос, осторожно ли мы пришли, не притащили ли за собою шпиона. Возможно, что,
опасаясь за себя, под влиянием жены, он постоянно твердил нам о всяких шпионах,
обысках и слежке. Но нам это было полезно, мы приучались строго посматривать за
собой, хотя, по-видимому, никто не думал за нами следить. Мы стали вести себя
аккуратнее на заводе. Постепенно мы вводились в круг всякого рода дел, и нам
даже стали показывать отчёты Красного Креста, кроме того давали много хороших
книг и всякую имевшуюся нелегальщину.
Так прошла часть зимы, весна и уже проходило лето. Близилась
осень, а с ней приближалось ожидаемое с нетерпением открытие воскресной школы,
о которой мы уже много наслышались. Нам говорили о ней много хорошего: что в
ней хорошо можно подбирать людей и, главное, можно получить знания, что в ней
все учительницы учат даром, т. е. исключительно только ради того, чтобы
нести в народ знания, что они готовы претерпеть за народ всевозможные
притеснения и преследования правительства. Костя и я отлично уже понимали, что
это будут за учительницы, и потому так ожидали этой школы. Мы старались
подговаривать других, чтобы они тоже записались в школу, но большинство отвечало,
что вечерняя и ночная работа не позволит ходить в школу, и в этом было много
правды. Особенно мешала сменная работа, но тем не менее мы подговорили
записаться в воскресную школу не менее пятнадцати человек. Но о школе потом,
теперь вернусь опять к началу знакомства с нелегальной работой.
Отпугнувший меня на первых порах Ф., конечно, не оставил нас
без внимания. Он старался при всяком возможном удобном случае влиять на нас и
растолковывать непонятные для нас вопросы. Он производил на нас сильное впечатление,
и мы его прозвали Патриархом, чувствуя к нему особое уважение. Помню, что
как-то, в скорости по прочтении первого нелегального листка, мы с Костей
отправились к Ф. на квартиру. Это было тёмное помещение, кажется, в две
комнаты, по цене очень дорогое, но ужасное по своему внутреннему виду, что
особенно сильно на меня подействовало. Помню, что я для такого случая оделся
довольно прилично: в крахмальную рубашку и т. п., но как квартира, так и
обитатели её как бы говорили против моего костюма, и я почувствовал себя
неловко, виновато, проклиная свою крахмальную рубашку. Я решил на следующий раз
одеться попроще, да подумывал уже и совсем забросить эту щеголеватость, хотя
впоследствии изменил такое решение.
В этой же квартире я впервые в моей жизни встретился с
интеллигентом, которого мы называли П. И.[11].
Он оставил во мне навсегда самые наилучшие воспоминания о себе; он был первым
человеком из тех, кого я знал, который шёл к рабочим исключительно с целью
нести им знание и понимание жизни, подвергаясь за это всяким лишениям.
Трудно передать, как глубоко мы с Костей ценили этих людей,
особенно, если взять во внимание, что мы, неразвитые люди, не могли не
чувствовать удивления тому, что люди из другой среды бескорыстно отдают нам
знания и пр. И после более близкого знакомства с другими интеллигентами и
учительницами мы ещё долго не могли отделаться от этого чувства. Как тяжело
было терять кого-либо из таких интеллигентов, за которых готов был бы понести
что угодно, всевозможные тягости и лишения. Конечно, постепенно, часто
встречаясь с интеллигентами, теряешь то особое чувство к интеллигенту, как к
особенному человеку, а одинаково чувствуешь потерю, как близкого товарища
рабочего, так и товарища интеллигента, но это уже получается спустя
продолжительное время знакомства с интеллигенцией, когда острое чувство,
получаемое при первой встрече, притупляется, низводясь на обыкновенное
искреннее чувство.
Как жадно мы с Костей прислушивались к разговорам во весь
этот вечер первой встречи с П. И. у Ф., как страшно хотелось нам сделать
что-либо особенное, но что именно — мы не знали и виновато смотрели, жадно
вслушиваясь в разговор. Кроме нас было ещё человека три и потом хозяин комнаты
Ф.; помню ещё одного человека, который, как оказалось, сделался впоследствии
провокатором — это был К.[12].
Он пользовался особым доверием у нас с Костей, но только в самом начале нашего
знакомства.
Я затрудняюсь теперь передать, насколько резко отличались
наши взгляды от народовольческих тенденций, но что эти отличия проявлялись, то
это я помню довольно хорошо. Как-то раз упомянутый интеллигент принёс нам
листок народовольческого содержания и, подавая его Ф., спросил, годится ли он
для нас, социал-демократов. Видимо, листок был Ф. забракован, потому что мы его
так и не читали и когда после спросили о нём, то получили ответ, что мол де его
нет. Не принимая деятельного участия в спорах между нашими и народовольцами, мы
не видели и той разницы, которая была во взглядах, но всё же склонялись на
сторону с.‑д., может быть под влиянием и Ф., и интеллигента и нашего хорошего
знакомого[13].
Народовольческие листки стали появляться у нас реже, тем более, что и сами
сторонники народовольческой деятельности нам не особенно нравились, особенно не
нравился Козлов, который, как я уже говорил, сделался впоследствии прохвостом.
И ещё больше не нравилось нам, что один из народовольцев, работавший в одной с
нами мастерской, постоянно в разговорах рисовал план убийства царя, но всё это
были только мечты и планы, а живой деятельности мы от наших народовольцев не
замечали, и такого рода разговоры стали нам надоедать. Оно и понятно: если он
действительно ярый сторонник убийства царя или кого-либо ему подобных, он
должен быть заговорщиком и строгим конспиратором, если только ценит свой план и
желает привести его в исполнение. Следовательно, он должен молчать о своей
работе, и только если удастся план покушения, его будут чтить как героя, но
большого влияния на массы его идеи не окажут, так как их и знать не могут.
Большинство чтущих и то не будут его сторонниками. Но такого человека я не
знал, а те, которых я знал, были просто любители поговорить о разных покушениях
и ничего больше, и даже не старались как будто пропагандировать свои идеи.
Поэтому для нашей пропаганды было достаточно нетронутых
людей. Когда мы подходили к внушившему нам доверие человеку и предлагали книжку
нелегальную, или легальную, или вопрос о школе, об учении, мы замечали, что
никто с ним так ещё не заговаривал и не влиял на него, но своё влиянием мы
считали недостаточным для убеждения человека, гораздо более нашего жившего на
свете.
Как-то раз на работе я подошёл к одному народовольцу,
который передал мне фантастический план взрыва Зимнего дворца, с целью убить
царя. Не придавая особого значения этому плану, я всё же остановился на этой
мысли, стараясь убедить себя, что план выполним. Существенным недостатком этого
плана было то, что требовалось изобретение, да такое изобретение, до которого ещё
не додумался ни один человек, и потому план сам собою являлся простой выдумкой,
но я сам не мог этого себе разъяснить. В таком настроении я подошёл к Ф. и в
коротких словах передал ему мою беседу с народовольцем, рассказав об его плане.
Он выслушал и хладнокровно ответил, что если кто хочет убить царя, то нечего об
этом так много думать, а стоит только пойти на Невский, нанять хорошую комнату
или № в гостинице и застрелить царя, когда он поедет мимо. Люди воробьёв
убивают, неужели так трудно убить царя? Да такого здорового. Такой ответ меня
положительно изумил, а ироническая усмешка на всегда очень серьёзном лице Ф.
очень пристыдила, и мне было страшно досадно за мою глупую голову, занимающуюся
обсуждением фантастических планов, когда всё это можно устроить так просто и
верно.
Смущённый взглядом Ф. я ушёл на своё место и решил больше с
ним не говорить о таких вопросах, да и сам сильно охладел к ним, занявшись серьёзно
чтением книг и газет. Часто я даже засыпал на стуле, уткнувшись головой в
книгу, а проснувшись торопливо гасил лампу, чтобы городовому или сторожу не
бросался и глаза ночной свет из моей комнаты.
Дни проходили за днями, и мне часто, почти ежедневно
приходилось работать полночи и ночи и даже воскресенья, поэтому
свободных часов для чтения не было, а немногие, изредка выпадавшие свободные
минуты пролетали отчаянно быстро. Хотя годы мои были самые наилучшие, но всё-таки
чувствовалась какая-то особая усталость и изнурённость, что в свою очередь
сильно отражалось на моём здоровье. Ф. никогда не работал ночной работы, и мы
узнали, что у него ежедневно происходили столкновения с мастером, которые
всегда кончались тем, что Ф. получал свой № и уходил домой. Это происходило
только благодаря тому, что он был нужный работник и притом постоянно соглашался
на получение расчёта, когда его пытались этим стращать. Моё и Костино дело было
совсем иное; нас могли заменить на другой же день новыми рабочими, и потому
приходилось жить почти исключительно в мастерской и даже раза два в неделю
ночевать под верстаком, чтобы не тратить время на ходьбу.
Во всяком случае утром или вечером каждого воскресенья мы
собирались у Ф., куда приходил и упомянутый выше П. И.[14]
Он читал нам Лассаля об «идее четвёртого сословия», по истории культуры, про
борьбу классов и т. п. Мы очень приятно провели таким образом несколько
воскресений, всё ближе и ближе знакомясь и срастаясь с революционной
деятельностью. Тут же у Ф. мы познакомились с П. А. Морозовым,
который в наших глазах являлся самым образованным человеком из рабочих, и мы
постоянно мечтали сделаться когда-нибудь таковыми же. Мы только не могли
одобрить его за то, что он употреблял водочку и иногда бывал серьёзно выпивши.
Мы с Костей были того мнения, что ни один сознательный
социалист не должен пить водки, и даже курение табаку мы осуждали. Поэтому мы
прониклись к П. А. Морозову своего рода неудовольствием и при удобном
случае всегда это ему выражали. В это время мы проповедовали также и
нравственность в строгом смысле этого слова. Словом, мы требовали, чтобы
социалист был самым примерным человеком во всех отношениях, и сами старались
всегда быть примерными. У нас с Костей не было между собою ничего секретного,
мы даже хотели вместе поселиться, но, обладая возможностью самостоятельно
нанимать комнаты, из конспиративных соображений, решили оставить обе квартиры,
чтобы потом можно было устроить два кружка, и, если один, то чтобы занятия
происходили по очереди в обеих квартирах.
Мы знали, что уже за Ф. следят, и постепенно подготовлялись
к его утрате. А П. А. Морозов решил для наибольшей осторожности снять
отдельную квартиру, что в скорости и привёл в исполнение, но это только
усложнило положение, так как в этой квартире поселилось несколько человек, уже
известных жандармам, в том числе и Ф. Кроме того, на эту квартиру часто
приходил Штрипон[15],
который нам очень не нравился. Мы протестовали против знакомства Морозова со
Штрипоном, но он был слишком уверен в нём и при этом отрицал полезность особой
конспирации. Мы добились только того, чтобы нас избавили от встреч со
Штрипоном.
В этой квартире у Ф. находилась библиотека, кажется, всей
Невской заставы, и мы находили большое удовольствие в ней порыться, досадуя,
что положительно нет времени для прочтения какой-либо книги. Действительно,
чтобы прочесть книгу Бокля, нам нужно было потратить не меньше полутора, двух
месяцев. При таком ограниченном свободном времени, поневоле с особой завистью
смотрели мы на книги и всё же читали совсем мало, развиваясь при посредстве
рассказов, разговоров и коротких бесед с бывавшим у нас П. И., но,
конечно, мы не оставались тем, чем были раньше. Интересно, как Морозов проносил
из дома и домой книги: ему удавалось незаметно обкладывать вокруг себя по
пятнадцати книг и проходить мимо шпионов совершенно безопасно[16].
В этой же квартире мы познакомились со многими фабричными
рабочими. Таким образом, круг нашего знакомства всё увеличивался, увеличивались
наши впечатления, и всё больше чувствовался недостаток времени. Но тут же мы
убеждались, что фабричные работают не меньше нашего, хотя получают гораздо
меньше нас (на фабриках работали от 5‑ти утра до 8 час. вечера, мы же работали
со сверхурочной работой от 7 час. утра до 10 1/2 час.
веч. или от 7‑ми час. утра до 2 1/2 час. ночи и
опять от 7 час. утра до 10 1/2 час. вечера),
следовательно, наше положение было довольно завидным, и тем сильнее мы чувствовали
желание работать в пользу идеи равенства.
Так, приблизительно, прошла эта зима. Ничего особенного,
конечно, мы с Костей не сделали, и ничего нигде как будто бы не происходило,
всюду было довольно тихо, рабочие не шумели, было затишье, а если где что и происходило,
то мы мало знали об этом, потому что тогда считалось неудобным говорить обо всём,
а листков тогда ещё не распространяли ни по заводам, ни по фабрикам. Настало
лето, которого мы ожидали с какими-то надеждами, но оно оказалось не таковым,
каким мы ожидали.
Однажды в начале лета, или даже в конце весны, придя как-то
утром на работу, мы были поражены отсутствием Ф., пошли к другому товарищу,
жившему с ним раньше на одной квартире, но от него ничего не узнали, кроме
предположения, что Ф., вероятно, проспал и потому придёт после обеда. Тяжёлое
предчувствие охватило нас с Костей, и мы часто спускались в первый этаж
мастерской на то место, где работал Ф., но всё было напрасно, каждый раз мы
возвращались неудовлетворёнными и всё сильней и сильней начали сознавать,
насколько дорог и важен был этот человек для нас, какая громаднейшая утрата
будет для нас, если наше предположение оправдается. Настал обед, и мы
спозаранку поторопились явиться на работу, ожидая вести, ибо сами из опасения
не пошли на квартиру к Ф. Но вот идёт товарищ с поникшей головой. Он сообщил
нам в подробностях об обыске и аресте Ф., конечно, ничего преступного найдено
не было, потому что всё было хорошо припрятано, тем не менее Ф. арестовали и
увезли[17].
Где он и что с ним? — с этими вопросами мы разошлись по своим местам, всякий с
горем в душе, всякий думал о случившемся по-своему.
Мастерская работала полным ходом, все спешили окончить свою
работу. Для чего? чтобы взять скорее другую вещь и опять торопиться? спешить и
спешить? для чего? ...опять для того же: хозяевам нужна прибыль! и потому
работай, торопись и не оглядывайся, пока они тебе не выкинут твой жалкий
заработок. И тут же перед моим воображением проносится картина прихода
жандармов, обысков.
А нашего Ф. — нет, нет нашего патриарха, отца, с его
вдумчивыми глазами, строго серьёзным лицом, с его железной энергией и
бесстрашным мужеством. Ох, тяжело терять таких людей, особенно человеку, не
привыкшему к такого рода потерям. Впоследствии я на аресты смотрел довольно
спокойно, а тогда это было не то, и очень тяжело было мириться с фактом.
Мы с Костей стали думать теперь сами о вопросах, которые за
нас раньше решали другие. Арест Ф. ещё больше влил энергии в наши молодые
натуры. Наш хороший знакомый[18]
между тем старался лить на нас больше холодной воды, но это не помогало, мы
начали между собою называть его трусом и недостойным человеком, хотя всё же
продолжали постоянно обращаться к нему за разъяснениями в разного рода
вопросах, он удовлетворял нас и только твердил, чтобы мы пока посидели тихо, а
то попадёте, мол, в тюрьму и рано загубите себя. Это на нас не действовало, и
мы продолжали гнуть свою линию как умели. Костя в это время поступил в другую
мастерскую, где его поставили распорядителем над мальчиками, и у него сейчас же
появилась масса пропагандистской работы; потребовались всевозможные маленькие
книжонки, которые мы искали по магазинам и даже во многих местах спрашивали два
нелегальных названия книжек, не зная, что они нелегальные. В конце концов мы
начали понемногу умнеть и составили каталог книгам, которые можно спрашивать
свободно.
Чувствуя одиночество, мы не падали духом, Косте удалось пристроить
у себя в мастерской П. А. Морозова. Мы этому были особенно рады, как
потому, что его уже на фабрике не принимали, так и потому, что он может лучше
себя чувствовать, если обеспечит своё экономическое положение, а больше всего
мы радовались тому, что, находясь около нас, он сможет нами руководить,
развивать нас и давать нам новые знания, и тогда-то мы уже легче сможем двигать
вперёд своё дело. Дело у нас уже было: мы должны были начинать развивать молодёжь,
такую же, как и мы и много моложе нас, и выводить наружу некоторые злоупотребления,
производившиеся заводской администрацией. И вот при всякой встрече с Костей, —
а мы встречались в обед у Кости в комнате (которая была недавно снята у
человека, находившегося под нашим влиянием, но очень обременённого семейством),
— я расспрашивал Костю, о чём шла у него беседа с Морозовым в этот день,
надеясь узнать что-либо интересное, но Костя говорил, что Морозов пока слишком
заинтересован одной только работой, так как новое для него ремесло привлекало
его. Мы надеялись, что всё же удастся его расположить, и тогда он будет более
общительным с нами. Но произошло совсем другое: Морозова однажды пригласили в
жандармское управление и, арестовавши, отправили в Дом Предварительного
Заключения. Этот новый факт положительно осиротил нас, и мы остались совсем
безо всякого руководителя, так как у нашего хорошего знакомого всё сильней и
сильней развивались всевозможные страхи. Желая избавиться от находящихся у него
книг, он при каждом нашем посещении наделял нас таковыми, пока мы перетащили их
все до одной на свои квартиры.
В это время Костя едет в деревню и заезжает в один город[19],
разыскивает там через Штрипона одну высланную девушку[20].
Выполнив кое-какие поручения, он попутно знакомится с работой в этом городе и
затем уезжает в деревню, а потом обратно в Петербург. По приезде он передаёт
мне свои впечатления и те сведения, которые ему были сообщены про некоторых
лиц, не внушающих доверия.
Так как Костя взялся выполнить некоторые поручения, то мы
сейчас же принялись выполнять их. Письмо, в котором мы должны были сообщить об
исполненных поручениях, мы составили безо всякой осторожности, без шифра и
присовокупили ещё полный и точный адрес Кости. Между тем, на этой квартире
постоянно находилась литература и так хранилась, что мы, ещё совершенно не
искусившиеся ни в какой конспирации, и то находили положительно невозможным
такое хранение. Это письмо впоследствии погубило моего товарища, и он уже
больше не возвращался к революционной деятельности.
Итак, мы приступили в это лето к пропагандистской деятельности
на правах совершеннолетних, хотя чувствовали себя не вполне подготовленными для
самостоятельной работы, но делать нечего, приходилось мириться с
обстоятельствами. Не было Ф., не было интеллигента П. И., не было
Морозова, и поневоле частенько чувствовали мы кругом осиротелость. Но вот
направляется к нам за Невскую заставу человек, уже давно знакомый со всякого
рода революционной деятельностью, одарённый опытом и безусловно преданный делу.
Мы тотчас же почувствовали новый прилив энергии, и наше положение быстро начало
поправляться. Не проходило ни одно воскресенье, чтобы мы кого-либо не
приглашали к себе или сами не сходили к другим. Сношения с фабрикой Паля,
Максвеля, Торнтона и Николаевскими железнодорожными мастерскими уже были
налажены, и происходили частые собрания, которые хотя и носили чисто личный
характер знакомства, однако, цель и стремления были у всех одни, и потому
чувствовался подъём движения (если можно так выразиться).
Увлёкшись революционной деятельностью и всё увеличивающимися
знакомствами, мы положительно поглотились работой и не заметили, как наступил
момент открытия воскресных школ. Ждали с нетерпением дня открытия, и, наконец,
он наступил. Конечно, мы все до одного записались в школу, которая являлась в
одно и то же время и сильным культурным учреждением, и тем решетом, которое
отделяло чистое зерно от примесей, и тем механизмом, который сталкивал одного
субъекта с другим; здесь происходило хотя не очень большое, но довольно прочное
сплетение сети знакомств. К этому же времени у нас подготовлялся к
систематическим занятиям кружок, может были и другие кружки, но я их не знал и
не допытывался об них. Как только настала питерская осень, со всех сторон
понаехала интеллигенция, и закипела бурная умственная жизнь. Мы с Костей просто
не приходили в себя от нахлынувшей со всех сторон бурной жизни. Новый знакомый,
назовём его Н.[21],
рабочий, поселившийся за Невскою заставой, связанный с интеллигенцией, которая
имела, видимо, широкий круг своих работников и потому желала и за Невской вести
кружковые систематические занятия, организовал кружок. Местом для занятий
послужила моя комната, как наиболее удобная, где не было посторонних лиц. Кружок
составился из 6 челов. и 7‑го лектора, и начались занятия по политической
экономии, по Марксу. Лектор излагал нам эту науку словесно, без всякой тетради,
часто стараясь вызывать у нас или возражения, или желание завязать спор, и
тогда подзадоривал, заставляя одного доказывать другому справедливость своей
точки зрения на данный вопрос. Таким образом, наши лекции носили характер очень
живой, интересный, с претензией к навыку стать ораторами; этот способ занятий
служил лучшим средством уяснения данного вопроса слушателями. Мы все бывали
очень довольны этими лекциями и постоянно восхищались умом нашего лектора, продолжая
острить между собою, что от слишком большого ума у него волосы вон лезут[22].
Но эти лекции в то же время приучили нас к самостоятельной работе, к добыванию
материалов. Мы получали от лектора листки с разработанными вопросами, которые
требовали от нас внимательного знакомства и наблюдения заводской фабричной
жизни. И вот во время работы на заводе часто приходилось отправляться в другую
мастерскую под разными предлогами, но на деле — за собиранием необходимых
сведений посредством наблюдений, а иногда при удобном случае и разговоров. Мой
ящик для инструмента был всегда набит разного рода записками, и я старался во
время обеда незаметно переписывать количество дней и заработков в нашей
мастерской. Разумеется, главным препятствием ко всякого рода собиранию сведений
служило отсутствие сколько-нибудь свободного времени, но всё же дело
подвигалось, хотя не так полно и энергично, как следовало бы.
Занятия в школе пошли своим чередом. Живое и смелое слово
учительниц вызывало у нас особую страсть к школе, и нашим суждениям не было
конца. Приёмы, употребляемые учительницами, мы отлично понимали и просто диву
давались их умению вызвать откровенность в каждом ученике: и горожанине, и
фабричном, и деревенском. Каждое посещение всё тесней и тесней сближало нас со
школой и учительницами, мы чувствовали необыкновенную симпатию к ним, и между
нами зародилась какая-то родственная, чисто идейная близость. Придя в школу и
садясь за парту, с каким-то особенным чувством ожидали учительницу, прибытие
которой вызывало трудно передаваемую радость. И это одинаково происходило в
каждой группе. Все ученики, посещающие школу, не могли надивиться и нахвалиться
всем виденным и слышанным в школе, и потому-то эта школа так высоко и смело
несла свои знания. Мало того. Часто один ученик тащил своего товарища хоть раз
посмотреть и послушать занятия в школе и учительницу, и я сам ходил в другие
группы с этой целью.
Учительницы пожелали влиять на нас ещё и помимо школы. Для
этого они наметили нескольких из нас и пригласили в воскресенье к себе на квартиру[23].
Мы с радостью приняли это приглашение, и в воскресенье около часу или двух, не
помню, человек пять или шесть очутились в городе. В квартире учительниц мы
очутились тоже за партами, и перед каждым из нас лежала тетрадь с вписанной
туда ролью из комедии «Недоросль». Нам говорили, что было бы, мол, недурно
изучить роль и потом сыграть эту комедию в присутствии публики. Не знаю, как
раньше, было это желание у других учеников или нет. Но я и Костя на другой же
раз пришли с убеждением, что изучение ролей этой комедии является тоже своего
рода комедией, ибо вскоре вместо изучения ролей все переходили в столовую, где
на столе стоял самовар, обставленный закусками, и за чаем уже шла беседа
совершенно не о «Недоросле», а о жестокостях русского правительства. Появлялись
фотографические снимки из голодных местностей, умирающих переселенцев, общих
панихид и т. п. Нас старались как будто бы «сагитировать», а мы с Костей
давно уже были совершенно преданными этому делу людьми и потому решили
предложить, чтобы нас учили не комедии «Недоросль», а всему, что знают сами, и
чтобы закуски и чай не устраивались, так как они обременяли учительниц — людей
и так очень небогатых. Однако, наши посещения прекратились вскоре сами собой,
об этом позаботились жандармы, но память об этих беседах во мне живёт и будет
жить. Нужно сказать, что, кроме школы, занятий на квартире у учительниц,
систематических занятий кружка у меня на квартире, мы ещё занимались с вышеуказанным
интеллигентом П. И.[24],
который продолжал посещать нас довольно правильно раз в неделю, когда мы
собирались в другой квартире человек по восемь и девять. Он прочёл нам ряд
лекций из разных областей. Мы внимательно прочли часть произведений Лассаля,
потом там же читали Кеннана[25].
Эта книга произвела на меня сильное впечатление. Измучившись от работы и
занятий, мы часто тут же в комнате и засыпали, предварительно спрятав книгу,
хотя и это не всегда делали. Ложась часов в двенадцать спать, в 4 или 1/2 пятого
фабричным приходилось уже вставать, так как в это время фабрика уже протягивала
свои щупальцы и начинала сосать бесчисленное количество людей.
Это время у нас было самое интенсивное в смысле умственного
развития, каждая минута нам была очень дорога, каждый свободный от работы час
был заранее определён и назначен, и вся неделя так же строго распределялась.
Когда припоминаешь теперь это время, просто удивительно становится, откуда
только бралась энергия для столь интенсивной жизни. Но зато понятным становится
и то, почему так мало можно встречать столь развитых товарищей-рабочих в других
городах и местечках, где встречаешь мало интеллигенции и так сильно чувствуешь
недостаток её. И вполне понятно, что петербургские рабочие легче выделяют из
своей среды и смелых и сознательных рабочих, хотя провинция всегда может
выставить не менее энергичных смелых борцов, при первой возможности
познакомившихся с умственной жизнью. Мы, питерцы того времени, были окружены со
всех сторон интеллигенцией, и всё же часто раздавались голоса за то, чтобы
рабочие сами брались за развитие товарищей в кружках, но это приходится
начинать выполнять пока по провинциям, где интеллигенции очень мало, а местами
и совсем нет. На этой почве, как увидим ниже, вырабатываются своеобразные приёмы
и отношения у рабочих и интеллигентов друг к другу. Мы в это время были просто
подавлены со всех сторон окружающими нас знаниями и желанием переливать в нас
эти знания, что далеко не всегда хорошо удавалось; причиной служило отсутствие
свободного времени для занятий, да и на занятиях-то многие доказывали, что их
организм доведён до такого сильного истощения, что не может воспринять того, о
чём ему говорят.
Так шла и подготовлялась работа в Петербурге, за Невской
заставой, в конце осени 1894 года, когда происходила медленная созидательная
работа в кружках. Но было очевидно, что среди интеллигенции шла
подготовительная работа к оказанию большего влияния на самую массу. Говорилось
изредка об этом и у нас в кружке, но это новое дело для нас было незнакомо и не
было ещё человека, могущего быть руководителем в этой работе. Поэтому понятно,
что не особенно торопились с этого рода деятельностью[26].
Возвращаясь из города как-то вечером с закупленными книгами,
я и Костя столкнулись на империале конки с П. А. Морозовым, только
что выпущенным из «предварилки», и с узлами книг и белья, направлявшегося к
квартире своей сестры. Мы, разумеется, несказанно были обрадованы столь
неожиданной и приятной встрече и сейчас же затащили П. А. на квартиру к
Косте, где и засыпали его всевозможными вопросами из области жандармских приёмов
при допросах, о его обвинении, о жизни в тюрьме и многими другими, всё в этом
же роде. И тут же мы узнали, что его отправляют на родину. Это самым скверным
образом подействовало на нас, так как мы при встрече с ним обрадовались, что у
нас появляется ещё один умелый руководитель и, значит, дела всё становятся
лучше и лучше. В коротких словах передали мы П. А., как идут наши дела, и,
конечно, порадовали его своими успехами. Быстро пролетели вечерние часы, и мы
пошли провожать его к сестре. Из предосторожности мы не шли там, где село
Смоленское густо населено. Дружески расставшись, мы направились к домам,
обсуждая впечатление этого вечера, и ещё больше проникались желанием пострадать
за дело.
Очень характерно, что многие из молодёжи, почти все искренно
преданные делу люди, постоянно твердили одно и то же: если одного арестовали,
то почему же я должен остерегаться или быть, мол, не особенно активным
товарищем, что же, мол, разве я лучше, или хуже его, почему его арестовали, а
не меня, или я разве не сумею держать себя при допросе? Нет уж, мол, я желаю
доказать, что я такой же товарищ и так же предан делу и потому, какой смысл
избегать ареста? Такое убеждение и такие выражения, энергичные и настойчивые,
повторяются сейчас же после ареста кого-либо из товарищей. Я как-то писал по этому
поводу даже заметку к товарищам, указывая им на вред такого отношения к делу,
на то, что это неправильный взгляд, указывая, что важно как можно дольше
продержаться и дольше быть незамеченным, стараясь продать себя дороже и оставить
более глубокий след (т. е. чтобы больше осталось на воле товарищей) после
своего ареста. Однако, это не всегда принимается во внимание, и я уверен, что
это же обстоятельство отчасти послужило причиной и моего ареста. Словом,
желательно, чтобы каждый с первого шага был осторожен и внимателен к себе и к
своим поступкам.
Вскоре после отъезда Морозова, в начале зимы, рано утром, я
был разбужен стуком в дверь квартиры. Я уже привыкал чутко спать и сейчас же
проснулся от этого стука. Конечно, я не сомневался, что это пришли жандармы, и
потому, сообразивши, что ничего спрятанного нет, спокойно пошёл открыть дверь,
чтобы впустить врагов, которые потом бросят меня в тюрьму. Нервы сильно играли
против всякого моего желания, но я, стараясь придать себе спокойный вид, внутренне
торжествуя, что жандармы у меня ничего не найдут, вышел на кухню, где старуха
домовладелица стонала и охала, собираясь выйти и отпереть дверь. Сказав ей,
чтобы она не беспокоилась, я вышел в коридор и услышал странно-знакомый голос.
Оказалось, что мои предположения о жандармах были преждевременными, но зато я
убедился, что они всё-таки придут. Передо мною стояла, волнуясь и плача,
симпатичная женщина — квартирная хозяйка Кости, женщина неграмотная, но чутьём
понимавшая справедливость наших взглядов, и рассказывала об аресте Кости. Она, конечно,
видела всю процедуру обыска и ареста и после того, как его увезли в карете, она
почувствовала потерю как будто родного и близкого человека и, оставив плачущими
детишек, прибежала предупредить меня. Я же, вместо успокоения, сказал ей, что
сейчас, следовательно, приедут и ко мне и потому и просил её уйти, дабы её не
застали у меня. Продолжая плакать, она побежала домой к своим детям. Я же
энергично принялся чистить комнату от всяких записок и всего, что могло
пригодиться жандармам, но прошло час-два, мне нужно было уходить уже на работу,
а жандармов всё нет. Я отправился на завод, чувствуя потерю столь дорогого мне
товарища, товарища, с которым мы жили одной жизнью и одним делом, но ему
первому выпало на долю испытать произвол русских жандармов. Что-то будет с
Костей? В чём-то будут его обвинять жандармы? И нашли ли у него что-либо из
нелегальщины? Около этих вопросов вертелась моя мысль, и не уходило из моей
головы убеждение в таком же скором обыске и аресте меня. Странно казалось мне:
жить так близко с ним, обедать у него на квартире и чтобы не проследили за мною
так же, как и за Костей — это было невозможно. Между тем впоследствии
оказалось, что его арестовали благодаря письму, о котором я говорил уже раньше
и в котором значился полный адрес Кости. Хорошо, конечно, что ничего при нём на
квартире не было найдено. Хотя его арест не был предвиден, но тем не менее мы
уже были настолько подготовлены к возможности ареста, что может быть поэтому на
меня не особенно подействовал его арест. Скверно только, что без него
совершенно споткнулось наше дело у него в мастерской, где было много малолетних
работников, с которыми он особенно привык возиться. Ходить же мне в ту
мастерскую положительно невозможно было, пришлось удовольствоваться теми людьми,
с которыми я старался встречаться вне завода и делал что мог. Занятия в
кружках, собиравшихся в моей комнате, продолжали происходить столь же правильно
и регулярно, как и раньше, только чувствовалась утрата одного человека.
Вскоре после ареста Кости, Н.[27]
сказал, что мне придётся пойти на одно общее собрание[28]
петербургских рабочих где нужно решить кое-какие вопросы. Помню, что из-за
Невской заставы на это собрание явилось трое, в том числе и я. Собрание
происходило в квартире одного рабочего на самой окраине города. Народа
собралось, кажется, не меньше пятнадцати человек, если не больше. Были,
кажется, и интеллигенты или один интеллигент. Когда все собрались, а до этого
происходили разговоры тихо, на подобие маленького интимного кружка, то без
всякой особой церемонии или формальности приступили к обсуждению разных
вопросов и дебатам. В обсуждении вопросов я и ещё другой товарищ не принимали
ровно никакого участия, потому что я, да и товарищ, чувствовали себя совершенно
неспособными выступать с речью перед таким собранием, которое состояло всё из
рабочих вожаков или рабочих, очень развитых и привыкших держать себя при таких
обстоятельствах очень солидно и смело доказывать свою мысль или предложение. Да
большинство, конечно, заранее знало, о чём будет идти речь, и уже ранее бывало
на подобного рода собраниях, где и набрались смелости. Я внимательно
вслушивался в дебаты и, конечно, понимал суть дела. Хорошо помню предложение об
общей петербургской кассе рабочих, которая должна была явиться главным органом всех
касс и составлялась бы из %%, вносимых всеми «порайонными» кассами, цель этой
кассы заботиться о передаче денег арестованным и при нужде пополнять истощение
какой-либо местной «районной» кассы. При этом много вызвало дебатов обсуждение
вопроса о том, что у интеллигенции есть теперь денежные средства, а кассы
рабочих пусты, тогда как есть много самых неотложных нужд, которые
удовлетворить нечем. Многие рабочие, настаивая на желании получить часть денег
от интеллигенции, довольно сильно горячились, что вызывало у меня удивление. Я
удивлялся их горячности, точно дело касалось лично им принадлежащего кошелька,
и всё же следил и молчал, боясь уронить какое-либо неловкое слово. Вопрос,
наконец, был решён в том смысле, что нужно взять рублей сто из кассы интеллигенции
в кассу рабочих. После этого было решено тайным голосованием избрать кассира и
не помню ещё каких-то важных двух ответственных лиц (за точность не ручаюсь).
Эту процедуру при конспирации фамилий присутствующих решено было проделать
следующим образом: все заняли строго определённое место, и всякий был назван
известным №; мне пришлось числиться, кажется, 13‑м, каждый получил по кусочку
чистой бумаги равного формата, вписывал на эту бумажку № человека, которого он
желал выбрать, свёртывал её, потом клал, кажется, в шапку, где перемешанные
бумажки просчитывались, и чей № был написан больше раз, тот и считался
выбранным. Когда был избран кассир, я встал со стула, сильно покраснев при этом
и, вообще, чувствуя себя очень неловко, подошёл к столу и положил на него 10
рублей со словами:
— Товарищи, настоящие деньги мною получены через одно лицо
от Красного Креста в пользу петербургских рабочих.
Все внимательно выслушали, и что-то было сказано по этому
поводу, но я не помню что, да и вообще плохо слышал говоривших, пока не пришёл
в равновесие от своего волнения. Вновь избранный кассир подошёл к столу и взял
деньги, приступая, таким образом, к исполнению своих обязанностей. После этого
были подняты ещё какие-то вопросы и шли дебаты, но о чём — не помню. Участвующие
постепенно начали уходить по одному и по двое. День клонился к вечеру, и мы, с
одним товарищем из-за Невской заставы, вышли и направились в свои края, ибо
путь был немаленький. Это было первое собрание, на котором я являлся
представителем, но, конечно, ещё не выборным, ибо приходилось конспирироваться
от очень многих, и, хотя я ожидал гораздо большего и более внушительного
собрания, тем не менее, оно произвело на меня известное впечатление.
На заводе я продолжал работать, но мне посчастливилось
перейти на лучшую работу и в другую партию, где я категорически отказался от
сверхурочной работы, и мне это сходило с рук до поры до времени благополучно. К
этому времени меня уже все в партии хорошо знали, знали мои взгляды и
подозревали, что у меня можно даже получить нелегальщину. Бывали случаи, когда
мастеровые из другой партии подходили к моим тискам и, обращаясь попросту,
просили что-либо им рассказать. Всё же, чувствуя себя очень молодым, я смущался
и говорил, что ничего не знаю, да нечего рассказывать, но это были не искренние
слова, так как сейчас же после этого я начинал вести какой-либо разговор,
стараясь, как говорится, подходит издалека, и что же? — они охотно слушали,
соглашались и хвалили меня, но мне этого было мало, я желал, чтобы они
совершенно отдались делу, посвятив раз навсегда себя для этого, чтобы
прекратили работать вечера и ночи, читали бы книги и учились, учились бы
энергично, настойчиво, как делал это я; но не всякий обыкновенный, часто
заразившийся алкоголизмом, человек в состоянии бросить всё и ни о чём, кроме
социализма, не думать.
В этом была отчасти моя ошибка, что я совершенно не считал
способными таких людей быть участниками партии. В один прекрасный день не повернёшь
всего мировоззрения широкой массы настолько радикально, чтобы она стала
идейной, как отдельные личности из её среды. А всё же эта масса моментами
становится положительно революционной, но такой момент очень трудно определить
заранее, даже за час. Мне живо и ярко рисуется один вечер, когда пришлось жить
страстями массы заводских рабочих, когда трудно было удержаться, чтобы не
броситься в водоворот разыгравшейся стихии, трудно было удержать схваченный и
сжатый в руке кусок каменного угля, чтобы не бросить его и не разбить хоть
одного стекла в раме квартиры какого-либо прохвоста мастера. Невозможно
остаться равнодушным зрителем в такой момент, и много нужно иметь мужества,
чтобы останавливать своих же товарищей от проявления ненависти к своему
угнетателю...
Дело было накануне Рождества 1894 года. Окончив работу за
два дня перед праздниками и имея расчётные книжки на руках, рабочие разошлись
по домам, как и всегда после окончания работы; ни у кого не было особой злобы,
хотя неудовольствие чувствовалось у каждого рабочего. Оно и понятно: заводская
администрация довольно часто стала затягивать выдачу денег, особенно последние
две–три получки.
Прогудит в субботу гудок в 3 1/2
часа дня, остановятся машины, и вдруг на всём заводе настаёт тишина, это
значит, что завод прекратил работу до понедельника, известно, что после получки
редко кто согласится работать. Ежедневно, как только заводской гудок прогудит
об окончании работ, мастеровые со всех сторон надвигаются быстро к воротам,
некоторые из них бегут бегом, некоторые выскакивают из-за углов; сторожа,
кряхтя и охая, машинально проводят своими привычными ладонями по корпусу
рабочего, но рабочие всё сильней и сильней напирают и сторожа начинают
торопиться. В субботу же народ выходит как-то медленно, не торопясь и очень
маленькими разрозненными кучками. Это значит, что большинство пока осталось в
мастерских, ожидая выдачи получки. Но, убедившись, что артельщики ещё не
приехали из города с деньгами, многие, живущие поблизости, отправляются домой
пообедать и, торопясь, опять возвращаются в завод, дабы при выдаче не
пропустить своей очереди. Другое дело, если кто живёт далеко от завода, тому не
приходится совсем уходить домой, пока окончательно не покончит с заводом и
товарищами всяких дел и не освободится от разных обязательств. Но ждут час,
другой, а получки всё нет и нет. Время затягивается до позднего вечера, и
рабочие, наконец, начинают роптать на администрацию, последняя же совершенно
удаляется сейчас же по окончании работ и потому даже спросить не у кого о часе
выдачи денег, и роптание становиться общим. Но вот часу в восьмом, наконец, появляются
артельщики с деньгами; слышится глухой ропот со всех сторон, и местами
прорываются ругательства и обещание запустить куском железа в артельщика,
видимо являющегося простым козлом отпущения. Артельщик, молча шмыгая, быстро
проходит в контору мастерской, и минут через 5–10 начинается выдача денег,
иногда заканчивающаяся около половины одиннадцатого. Конечно, окончить работу в
3 1/2 часа дня потом просидеть до десяти часов в
заводе, ничего не делая, и уже после этого уходить домой в полной уверенности, что
никуда сходить не удастся и даже побывать в бане некогда — всё это,
естественно, озлобляло мастеровых. Между тем администрация завода продолжала
гнуть свою линию злоупотреблений, не обращая внимания на ропот рабочих.
В таком именно виде обстояло дело накануне рождества
1894 г. На другой день после окончания работ, мастеровые собрались около
пополудни в завод за получением денег. Ждут час, другой, третий, а денег всё
нет и нет. Многие жалуются, что нет денег и потому не на что закупить провизию,
а завтра, мол, не поспеть в один день управиться; другие жалуются, что хотели
поехать в деревню, а теперь, пожалуй, не поспеешь и т. п. Наступил вечер,
а денег всё нет и даже не удаётся подробно узнать о положении дел. Некоторые
говорят, что хозяева прогорели и поэтому, мол, денег рабочим совсем не дадут.
Многие этому начинают верить, и пущенный слух находит почву. Много ещё слухов
возникает и, конечно, все не в пользу рабочих. Получается что-то очень
тревожное. Мастера тоже нервничают, мастеровые ходят поминутно то в мастерскую,
то из неё. Около завода на улице образовываются кучки из мастеровых и ведут оживлённые
разговоры о хозяевах и получке, пересыпая разговор всевозможными ругательствами.
Могла бы произойти порядочная неприятность, но заводская администрация в 7
часов или около этого часу объявила, что выдача заработка будет производиться
завтра в 10 час. дня. Это значит в рождественский сочельник. Хотя все были
страшно недовольны, всё же определённое заявление подействовало успокоительно,
и народ кучами повалил вон из завода, образуя около проходных плотную массу.
Скоро и эта масса постепенно растаяла, и завод опять уснул очень мирно до
следующего дня.
Почти та же история повторилась и в рождественский
сочельник. День клонился к вечеру и на улице сырело, всюду зажигались фонари, и
в мастерских горели по верстакам, станкам и на других местах свечи. Всюду
слышны были тревожные разговоры. Публика была взволнована и не могла ни стоять,
ни сидеть на одном месте и потому переливалась из мастерских на двор, на улицу,
а оттуда опять в мастерские. Я тоже ходил от одной кучки к другой,
прислушиваясь к разговорам, и местами сам вступал в разговоры. Вышел на двор, а
потом на улицу, всюду было много народу, и, видимо, было немало и посторонних,
т. е. не заводских. Они тоже входили в завод, в мастерские и обратно.
Потолкавшись немного по улице, я вернулся обратно в мастерскую, как вдруг
слышу, что на улице у ворот бунт. Я не верю и говорю, что только что пришёл с
улицы и что там ничего подобного нет, но и мне не верят. Многие сейчас
повскакивали с мест и направились к выходу, я, конечно, тоже решил убедиться в
справедливости утверждений и вместе с другими направился к выходу. Около
лестницы нам навстречу попался очень взволнованный мастер и дрожащим голосом произнёс:
«Ребятушки, не ходите на улицу. Сейчас привезут деньги и будут раздавать,
пожалуйста не волнуйтесь, я вас прошу успокоиться». Эти слова уничтожили все
сомнения, и мастеровые торопливо побежали вниз по лестнице, спеша к воротам.
Сзади нас слышались голоса некоторых рабочих, зовущие уходящих обратно, дабы не
попасть в какую-либо кашу. Совершенно напрасно. На этот зов никто не обращал
внимания, и мы скоро очутились у ворот. Масса народу оставалась зрительницей
происходившего. Пройти через эту толпу не было никакой возможности. Наша
проходная подвергалась разрушению. Там били стёкла и ломали рамы. С улицы на
наши ворота летели камни и палки, брошенные с целью сбить фонари и орла. Фонари
скоро потухли, стёкла побились, и, кажется, существенно пострадал также и двуглавый
орёл. После этого было прекращено бросание камней и палок в ворота, и тогда мы
смогли выйти со двора завода на улицу. Проходная здорово пострадала и являлась
трофеем взволнованной кучки смельчаков. Пробовали её даже поджечь, но не
удалось, и потому она стояла, как страшилище, в которое никто взойти не смел из
страха, чтобы его не заподозрили, как сторожа, и не избили, поэтому же,
очевидно, она и не была подожжена. Всё внимание разбушевавшихся было обращено
теперь на противоположную сторону завода, где на воротах никак не удавалось
разбить фонари, а разбивать проходную не желали из страха повредить себе, так
как в этой проходной хранились паспорта.
Рядом с воротами находилось длинное одноэтажное здание, в
котором жил управляющий завода, человек, вызывавший у всех рабочих ненависть.
Его-то и хотели наказать рабочие; но как это сделать? Пробовали раскрыть дверь,
но не сумели и решили поджечь парадный вход.
— Керосину сюда, скорей! — кричали суетившиеся у парадного
люди, но керосину взять было негде. Доставали из разбитых фонарей лампы, тащили
к крыльцу и поливали собранную кучку разных деревянных щепочек.
Нужно сказать, что всё это время толпа положительно
запруживала улицу, и не было возможности проехать даже извозчику, но паровик с
тремя, четырьмя вагонами продолжал ходить всё время. Опасаясь нападения
рабочих, отчего могли пострадать прислуга и публика, машинист пускал полным
ходом поезд, сам садился ниже окон, не наблюдая за путём, пока не минует
завода. Рабочие страшно возмущались этим и потому кидали в поезд всё, что
попадалось в руки. Я видел, как один специально разбивал стёкла в вагонах. Он
направлял длинную палку, которая барабанила по окнам летевшего поезда, и редкое
стекло оставалось цело. Публика от страха падала на пол вагонов и тем избегала
возможных ударов от палок и камней. Удивительно, как не произошло при этом
катастрофы. Рабочие легко могли положить что-либо на рельсы, и крушение было бы
неминуемо. Очевидно, страх, что при этом пострадает много стоящих у завода
рабочих, удерживал от такого поступка.
Одновременно с нападением на проходные толпа рабочих
направилась и к заводской хозяйской общественной лавке. Эта лавка являлась бичом
рабочих, в ней рабочий-заборщик чувствовал презрение к себе не только со
стороны прохвоста управляющего лавкой, но и всякого приказчика. Забирающий
товар не мог быть требовательным за свои деньги, он получал то, что ему давали,
а не то, что ему было необходимо. Особенно это чувствовалось при покупке мяса,
когда давали одни кости, а будешь разговаривать, то выкинут из завода. Понятно,
что во время такого протеста не могла уцелеть эта ненавистная для всех лавка,
и, действительно, её разгромили. Были побиты банки с вареньем, много других
товаров было попорчено; сахар и чай выкидывали на улицу, посуду били и
т. д. и т. д.
Таким образом, как я уже говорил, попортили проходную и
находящиеся в ней книги, побили фонари, пытались проникнуть в квартиру
управляющего, который, запершись со своим семейством в квартире, чувствовал,
что жизнь его висела на волоске, потом пытались поджечь эту квартиру и тоже не
удалось, разбили лавку, попортили массу товара, начали бить стёкла в главной
конторе и у директора завода. Здание, в котором помещалась главная контора и
квартира директора, находилось во дворе фасадом к улице. В это здание швыряли
куски каменного угля. Я тоже, было, схватил кусок угля, но не бросил. Однако,
больше всего гнева вызывала лавка. Туда все бежали, давя друг друга в узком и
тупом переулке. Всё это продолжалось не меньше получаса.
Первым спасителем для управляющего явилась пожарная часть
местной полицейской части, которая, расположившись около ворот дома
управляющего, парализовала действия толпы в этом пункте. Вскоре прискакали
казаки и встали вдоль улицы против завода. Узнавши о погроме лавки, они
направились туда, но теснота проезда не особенно многим позволила въехать в
переулок и к самой лавке. Несомненно, что распоряжавшиеся в лавке люди
старались по возможности скорее выбраться оттуда, но всё же возвращаться
пришлось мимо казаков. Часть смогла перелезть через забор и выпрыгнуть во двор
завода, избегнув встречи с казаками. Возле лавки было арестовано много публики,
не принимавшей участия в погроме лавки, а только глазевшей на любопытное
зрелище.
Вскоре после пожарных приехал с.‑петербургский брандмайор,
генерал Паскин. Он направился к корпусу главной конторы, но дверь оказалась
заперта. Перетрусившие конторские заправилы не скоро впустили генерала,
который, не зная сути дела, волновался, нажимая кнопку электрического звонка, и
в то же время успокаивал небольшую кучку рабочих, человек в пятнадцать, говоря,
что он пойдёт в контору и распорядится, чтобы сейчас же начали выдавать
жалование. Ему отвечали: ведь мы не бунтуем, а только ожидаем жалование, которого,
очевидно, нам не желают выдавать. Наконец, дверь открылась, и генерал почти
бегом поскакал вверх по лестнице в контору знакомиться с сутью дела. Публика
начала стекаться к конторе, и минут через десять набралось больше полсотни. В
это время сбегает с лестницы генерал и выходит к нам на улицу. Лицо у него
красное, и, видимо, он в большом волнении. Надо полагать, что он остался не
особенно доволен объяснениями в конторе. Всё же, обратившись к собравшимся у
подъезда рабочим, он начал совестить нас за произведённый погром проходной,
лавки и вообще говорил о нашем безнравственном поведении. Ему довольно резонно
отвечал какой-то мастеровой пожилых лет, указавши на то, что весь этот погром
вызван не рабочими, и что произведён он местными золоторотцами, которые первые
пошли потом громить лавку. Не помню что, но что-то говорил и я, говорили ещё
человека два, три, потом генерал опять просил быть нас смирными и не
волноваться, а что касается выдачи денег, то их сейчас привезут. Они, мол, были
уже привезены, но артельщики, испугавшись бунта, уехали опять обратно в город,
куда за ними специально послано теперь. Ещё раз попросив нас спокойно обождать
скорой получки, генерал торопясь направился в ворота, а потом и к общественной
лавке. В это же время, очевидно, прискакали казаки, а через полчаса уже явились
артельщики с деньгами. Когда рабочим начали выдавать одновременно во всех
мастерских, деньги, в это время в главную контору съехались разные
начальствующие лица и там происходило особое чрезвычайное собрание...
Мне было очень интересно узнать причину, которая послужила
сигналом бунта. По более достоверным рассказам выходило так, что какой-то
мальчуган обругал сторожа или бросил в него чем-то. Его тут же схватил
городовой, которому околодочный надзиратель велел тащить мальчика в проходную
контору. Толпа бросилась защищать мальчика, и кто-то разбил стекло. Это и
явилось началом общего погрома. Тут же находившиеся сторожа смешались с толпой
или скрылись, убегая во двор, стараясь избавить себя от взволновавшихся мастеровых.
Во время Рождественских праздников в селе Смоленском
произошла масса арестов, так как здесь находится наш завод; многих арестовали
по указаниям довольно сомнительного свойства. Так, некоторые были арестованы
только благодаря тому, что раньше поругались с каким-либо приказчиком или ещё с
кем-либо из мастеров. Большинство же было арестовано по показанию полиции или,
просто, если при обыске находили не раскупоренную одну восьмую или четверть
фунта чаю, или сахару — больше, чем было записано в последний раз в заборной
лавочной книжке. Так или иначе, а арестовано было много и много таких, которые
положительно не вызывали раньше никакого подозрения, что они сочувствуют
революционному движению или бунтарству. Все арестованные много и долго сидели
до суда, и многие были осуждены далеко не так милостиво.
На Рождественских же праздниках у нас происходило обсуждение
вопроса о выпуске листка по поводу этого бунта. Случай был более чем
подходящий, и поэтому очень желательно было испробовать начало агитации на
данном вопросе. Был составлен очень большой листок, который был потом оттиснут
гектографическим способом, сшит в маленькие тетради и, таким образом, был готов
для распространения. Но тут возник вопрос, как его распространить. Мне поручили
руководить этим делом, между тем я даже не знал, как приступить. Рассовать
брошюры по ящикам было неудобно, могут заметить. Притом для первого раза этих
брошюрок было не особенно много. Не помню, в субботу, или в понедельник вечером
я разнёс часть брошюрок по ретирадам, остальные рассовал, как мог: где сунул в
разбитое стекло в мастерскую, где в дверь, где в котёл, где на паровозную раму.
Словом, старался, чтобы они попали по всем мастерским. На другой стороне завода
точно также всё было выполнено, местами клали в ящики с инструментами, за
вальцы, где часто сидят рабочие и т. д. Эта работа оказалась очень простой
и лёгкой, но так как выполнялась она в первый раз, то естественно вызывала
некоторого рода робость. То ли, что было очень мало этих листков, то ли, что
они появились сразу после бунта, или что другое, но о них говорили очень мало,
и при желании узнать впечатление мы не могли ничего выведать. А в одной
мастерской нашедший брошюрку-листок передал её мастеру, который совершенно несправедливо
напал на одного старого работника, обвиняя его в распространении листков, тогда
как тот уже давно перестал заниматься подобного рода вопросами. Мне было очень
жаль старичка за то, что ему приходится выслушивать несправедливые обвинения,
но всё же отказаться от желания подбросить в их мастерскую листок мы не могли,
о чём я ему и сказал. Опыт можно было считать удачным, хотя особых результатов
и не было видно. Позднее таким же образом были подброшены листки в мастерские
при петербургском порте, где они произвели более сильное действие, чем на
Семянниковском заводе[29].
После Рождества мы снова начали заниматься каждое
воскресенье у меня в комнате и возобновили ходьбу в школу; кроме того, часто
ходил к нам упомянутый П. И. Он продолжал изредка читать нам кое о чём по
вечерам, и, таким образом, мы положительно целиком были заняты умственной
жизнью.
Во время занятий в кружке происходили иногда такого рода
встречи: сидим у нас в комнате и ведём беседу с интеллигентом соц.-дем. В это
время открывается дверь и всовывается чья-то голова, затем она исчезает, а
иногда за головой появляется и весь человек. Разговоры или речь лектора
прерываются, тогда вошедший просит одного из передовых рабочих выйти с ним и
они вместе уходят. Оказывается, что это был народоволец, который почувствовал
себя очень неловко, попав к нам в то время, когда в кружке происходили занятия.
Но в то же время из этого видно, что расхождение не проводилось слишком резко.
В один и тот же кружок иногда ходили соц.-демократы и народовольцы, это объяснялось
часто тем, что члены кружка ранее состояли членами кружка народовольческого. В
конце концов, народовольцы перестали ходить в наши кружки, так как им не давали
новых кружков, а вербовать членов или сторонников в наших кружках им не
удавалось. В это время у нас были одна девица и жена одного высланного, которые
иногда выражали желание посещать наши занятия или те чтения, которые
происходили у нас — помимо интеллигентов; как было упомянуто, мы самостоятельно
читали Кеннана. В комнате, в которой происходили чтения, помещалось пять или
шесть человек, да приходящих было человека два, не меньше, и потому ставился
вопрос: не будет-ли очень много народу? С этой стороны вопрос решили в
удовлетворительном смысле. Тогда я предложил вопрос о том, не окажет ли
присутствие особ прекрасного пола нежелательное действие на занимающихся в
кружке. Оказалось, что с этой стороны было высказано некоторое опасение, а один
из членов кружка даже выразился так: что он за себя не может поручиться, если
обстоятельства сложатся так. Этот взгляд был высказан одним фабричным,
впоследствии увлёкшимся алкоголизмом. В виду всего этого пришлось отклонить
желание особ женского пола присутствовать на чтениях, хотя они изредка всё-таки
посещали нас. Это единственный случай в моей жизни, когда ставился такой
вопрос. Такого случая, когда бы женщина или девушка пожелала присутствовать на
чтении или занятии, больше не было. Но я уверен, что следующий случай не был бы
решён так неудовлетворительно.
Частенько посещал нас и Ф. A.[30].
Очень приятный и симпатичный рабочий, старик — по своей революционной
деятельности. Я всегда с особым удовольствием слушал и принимал его советы. Я
видел в нём то поколение, которое нам приходится сменять, но я сомневался,
будем ли мы настойчивее, сильнее и умнее их. Помню, как ему пришлось
отправиться на год в «Кресты» для отбытия наказания. Это произвело очень тяжёлое
впечатление на меня. Я никогда не забуду его симпатичного лица, уже, можно
сказать, потерявшего жизнь и принуждённого ещё пойти в тюрьму, отдать часть человеческой
жизни прожорливому абсолютизму. Помню, как раз он сетовал на то, что у нас мало
поётся песен, а они, мол, раньше очень часто и много пели. Это — правда, мы ещё
мало поём хороших песен и мало их знаем.
Так мы продолжали жить и развиваться. Конечно, к этому
времени завязались новые знакомства с рабочими. Время незаметно проходило, и
наступила весна. Помню, что у меня к этому времени пошли большие неприятности
со старшим в партии: сначала из-за того, что я не работаю вечеров и ночей, а
потом, просто, чтобы избавиться от меня. Старший был недоволен мной за мою
самостоятельность, начавшую сильно проявляться особенно за последнее время, да ещё
и за то, что я испортил одного молодого человека, которого он желал выработать по-своему,
и который служил в качестве мальчика в нашей партии. Эта глухая борьба привела,
наконец, к тому, что в один прекрасный день меня перевели в другую, более
худшую партию, в которой я проработал месяц с небольшим.
Раз была спешная работа, и всю партию заставили работать
ночь. Я и ещё трое не пожелали работать; нас постращали расчётом, но я и тогда
не согласился работать. Рассвирепевший мастер дал нам прогульную записку на две
недели. Это значит, что нас лишили возможности работать целых две недели и,
если бы мы, прогулявши две недели, вышли на работу, то нас, очевидно, заставили
бы опять работать ночь. Этим способом очень часто достигали того, что рабочий
становился довольно податливым. Но я, получивши записку, направился к
фабричному инспектору, который, думая отделаться от меня, прикрикнул и взвалил
всю вину на меня, а не на заводскую администрацию; но я ему заметил, что пришёл
к нему за защитой, а не за тем, чтобы на меня кричали и взваливали вину мастера
лично на меня. После этого инспектор смягчился и сказал, что он уже несколько
раз запрещал практиковать на заводе данный способ, но что, мол, они опять
прибегают к нему. Он обещал по приезде на завод разобрать это дело. В
результате была проборка мастеру и выдача мне расчёта с уплатой вперёд за две
недели. Этот случай вызвал много толков на заводе, и я даже был некоторое время
героем, сумевшим подтянуть мастера. По-видимому, на короткое время там
прекратили насильно заставлять работать вечера и полуночи с ночами.
Положение изменилось. Я уже собирался покинуть район и
перебраться в какой-либо другой, но потом, получивши работу, опять остался и
продолжал действовать, хотя вскоре пришлось переменить квартиру, в которой я
прожил продолжительное время, не будучи замеченным полицией. Здесь можно было
продолжать вести занятия кружка. Наступило лето, школа закрылась, интеллигенция
уехала в разные места, и рабочее движение, как будто бы, прекратилось, но это
только так казалось, а на деле оно не прекращалось, а всё расширялось, но
теперь работа велась, за отсутствием интеллигенции, несколько своеобразным
способом.
В это же лето произошло опять общее собрание петербургских
рабочих. Оно состоялось на правом берегу Невы за Торнтонской фабрикой несколько
левее в лесу. Там говорилось о том, что движение идёт тихо и нужно усилить его
тем или иным способом. Жаловались на кружковую деятельность и вообще хотели
чего-то нового, ещё не испытанного, в более широких размерах. Много было споров
и крику. Двое молодых рабочих особенно старались на всё нападать, всё осуждать,
упрекать рабочих в халатности к новым веяниям. Особенно один из этих рабочих
напал на интеллигенцию за её, якобы, буржуазность и барские привычки, он
говорил:
— Представьте, господа, что кто-либо приедет завтра к нам из
заграничных представителей или из какого-либо нашего города и попросит нас
указать наших представителей-интеллигентов, вожаков движения. И что же? Мы
должны будем низко кланяться в пояс и извиняться. «Извините, мол, господа, наша
интеллигенция уехала на дачу, милости просим приезжайте зимой, когда она соберётся
и приступит во всеоружии своих знаний к делу; да и кружковая деятельность
теперь тоже пока распущена на каникулы, потому — за зиму интеллигенты сильно
поистощились и поехали поправить своё здоровье, да позапастись кое-какими
знаниями там, на дачном приволье». Так можно представить нашу теперешнюю
интеллигенцию. Нет, если мы, рабочие, желаем поднять рабочее движение и желаем,
чтобы у нас не происходило таких перерывов, то прямо нужно заставлять
интеллигенцию жить тут около движения и чтобы на лето не прекращалась деятельность,
которая ведётся зимой; а то это — чёрт знает, что происходит! — закончил
молодой рабочий.
На этом же собрании досталось немало и тому, кто больше
всего сносился с интеллигенцией; вообще это собрание носило характер довольно
бурный. Конечно, против интеллигенции настроение в конце концов было общее, и счастье
её, что она находилась довольно далеко, а то ей пришлось бы очень серьёзно
защищаться и едва ли удалось бы вполне оправдаться. На этом же собрании был
поднят вопрос о посылке венка на могилу Энгельса, который только что умер в это
время. Часть стояла за посылку, но большинство было против. Отказ мотивировали
тем, что наше движение довольно ничтожно и, если мы пошлём венок с надписью от
петербургских рабочих, то это будет совсем неверно. Притом мы должны будем
пожертвовать человеком, что очень для нас тяжело, а самое главное — мы опоздали
со своим венком. Важно было бы ко дню похорон, а не потом, да и вообще лучше мы
поступим, если в память Энгельса устроим что-либо другое; увлекаться венками
нам не следует. Это умер не какой-либо барон или князь, которому необходим
венок...
Этот взгляд одержал верх, поэтому, кажется, был поднят вопрос
о телеграмме, но я теперь не помню, в каком смысле решили его. Молодой рабочий
оказался самым наилучшим оратором и мог гордиться, что не всякий мог
противостоять его доводам. Лично я, хотя был противником некоторых его
взглядов, но едва ли был бы в состоянии сбить его с позиции. Впоследствии мне
пришлось с ним ближе сойтись, и к моему удивлению он оказался далеко не таким
умником, как я о нём думал. Было досадно, когда потом его приводили в пример
люди, которые очевидно были введены в заблуждение его речами[31].
Разошлись с собрания все с теми мыслями, что нужно по возможности видоизменять
способ пропаганды в более активную сторону. Но это далеко не так легко было
выполнить, как того можно было желать. В это время ещё приходилось читать
гектографированные брошюры, а более порядочной литературы не приходилось не
только читать, но и видеть даже самым передовым и развитым рабочим,
рабочим-вожакам, поэтому приходилось ограничивать область революционных
вопросов очень узкой сферой, с которой был хоть сколько-нибудь знаком рабочий,
руководивший в данной местности, районе или даже кружке. Это же явление можно
наблюдать теперь по окраинам в провинции, где рабочим приходится выбиваться
самим из тёмного забитого положения, без помощи интеллигенции. Но зато здесь
нельзя было указывать на особые стремления обособиться и сделаться самому
интеллигентом, что часто служило причиной нападок на кружковую деятельность.
В это время я и ещё человека четыре-пять часто по
воскресеньям отправлялись за Неву с какой-нибудь книжкой, которую читали и
потом обсуждали; делились своими мыслями и рассказывали друг другу про случаи
на заводе и фабрике, готовились к осени, думая основать несколько новых
кружков, и уже намечали заранее вполне надёжных лиц. Несомненно, в это время
существовала касса, но строгого устава выработано не было, и потому трудно
припомнить теперь, как распределялись и расходовались деньги. Помню только, что
много расходовали денег на книги, но даже упоминания не было о расходах на
нелегальную литературу. Что было поставлено довольно удовлетворительно, так это
легальная библиотека[32].
Много книг мы получали от учительниц, много покупали сами, а мне постоянно
приносил книги П. И. Много пропало ценных книг, составленных из статей
разных журналов. Я чувствовал впоследствии всегда недостаток в книгах и только
тогда мог оценить настоящим образом, как много помогает хорошая книга в городе,
где рабочему приходится двигаться вперёд безо всякого подталкивания вперёд
интеллигентом, и тогда книга сможет служить хорошим руководителем. Теперь новое
время и новые песни, всюду проникает или должна проникать литература
периодическая, нелегальная, могущая служить руководителем по многим вопросам.
Закинутый в глухое место рабочий, имея возможность получить такую литературу,
имеет тот якорь, за который может держаться.
Настаёт осень 1895 года, начинают съезжаться со всех концов
интеллигенты, начинает чувствоваться сильный подъём. Приехавшая интеллигенция
желает работать, тем более, что часть её получила выговор за то, что бросила на
целое лето рабочих. И те и другие торопятся возместить летний застой (хотя, по
справедливости, летний период назвать застоем нельзя). Машина пущена в ход во
всю; ещё зима не наступила, а кружки начинают правильно собираться, и каждое
воскресенье в них появляется по интеллигенту и человек по пять рабочих.
Чувствуется сильный недостаток в квартирах, все имеющиеся заняты; снимается
одна комната специально для занятий и собраний. Вопрос об агитации был решён в
положительном смысле, хотя лично я не был доволен этим. Я был частично
противником агитационной деятельности. Я опасался за уничтожение кружков,
полагая, что агитационная деятельность их совершенно потопит, тогда как плодов
этой деятельности я, да и другие, не видели. Тем не менее кружки продолжали
правильно функционировать, и у меня спрашивали ещё новых кружков для занятий.
Ожидался выпуск листков, которые уже готовились. Приблизительно в это же время
за мною начали следить, да и не за одним мною. Причина, вызвавшая особое за
мною наблюдение, потом выяснилась. Один из рабочих, бравший у меня нелегальные
книжки, дал одну из них своей сестре, а у той увидал книжку отец, который и
сообщил об этом жандарму. Вот чем была вызвана тайная слежка за мной, но,
очевидно, она никаких существенных результатов не дала, и хотя предупреждали
меня о скором аресте, всё же я продолжал действовать, хотя принимал все
предосторожности, дабы не привести куда-либо жандармов. На самом заводе
продолжала появляться нелегальщина, но это всё я делал через одного из моих
товарищей. Тогда же начались разные недоразумения на суконной фабрике Торнтона,
вызываемые, главным образом, понижением расценок. Было желательно в
предполагаемых листках выразить то, что больше всего интересует самих рабочих
и, так сказать, оттенить по возможности ярче те требования, которые являлись бы
требованиями большинства выбранных руководителей, к организации
(социалистической) не причастных. Для этого через одного рабочего их собирали
на конспиративной квартире, куда являлся один интеллигент поговорить с ними и
узнать точно их настроение. Переговоры не удались, так как торнтоновцы не
хотели говорить с человеком, им неизвестным, подозревая какую-то ловушку для
себя, и никакие уверения ни к чему не приводили, они просили только составить
хорошее прошение к градоначальнику, к которому намеревались пойти. Но писать слёзное
прошение было не в интересах партии, да и было совершенно напрасно ожидать
какой-либо пользы от такого прошения. В виду этого материалы, собранные через
одного торнтоновца (теперь прохвоста) были обработаны в виде листка. Листок был
признан и этим рабочим и нами удовлетворительным. Он был оттиснут и потом
подкинут во многих экземплярах на фабрике. Это было началом энергичной агитации[33].
Вскорости же были выпущены листки на Путиловском заводе,
экземпляр для ознакомления был доставлен и мне за Невскую заставу. Один товарищ
во время работы отправился в ретирад с этим листком и с бутылочкой гуммиарабика.
Уловив момент, когда никого не было, он налил на руку гуммиарабик, размазал
ладонью по стене и, приклеив листок, сейчас же ушёл в мастерскую. Пробыв там
около 15 минут, он не мог выдержать дольше и отправился посмотреть, что стало с
его листком. Оказалось, что у наклеенного листка стояло человек пятнадцать, и
один старался прочесть вслух листок, но у него плохо выходило, и потому,
протиснувшись вперёд, товарищ громко и с подчёркиваниями прочёл присутствующим
листок. Все были очень довольны и ретирад набился полнёхонек, чтение не
прекращалось, всякий уходил в мастерскую и посылал других, хождение
продолжалось почти 2 ч., и все ознакомились с листком. Наконец,
администрация узнала об этом и приказала листок сорвать, но, пока было много
народу в ретираде, сторож боялся срывать, одинаково боялись срывать и многие
другие противники. Этот случай особенно расположил меня и товарища к такой
деятельности, и мы стали частенько класть в ретирад, в укромное место, брошюрки
и листки, откуда они очень аккуратно исчезали, спустя очень короткое время.
Очевидно, кто-то ходил и незаметно уносил и даже настолько аккуратно, что наши
наблюдения не скоро привели к цели. Зорко присматриваясь, мы, наконец, заметили
человека, который незаметно подходил, осторожно совал находку в рукав и сейчас
же уходил с нею из ретирада.
В начале зимы произошло одно собрание из выборных рабочих в
количестве, кажется, шести человек. На этом собрании читался листок, который
вскоре должен был быть напечатан на гектографе и распространён на всех заводах
и фабриках, но он ещё был не закончен и требовал некоторых поправок. Тогда же
было заявлено, что эти собрания должны происходить регулярно, кажется, не реже
двух раз в месяц; представителем на эти собрания от интеллигенции являлся тот,
кто читал упомянутый листок. В этом можно было видеть, что организация
принимала всё новые и новые формы, приспособляясь к агитационной деятельности,
но в то же время работа велась очень конспиративно, в этом чувствовалась
необходимость. Часть интеллигенции была, очевидно, выделена для выработки
упомянутых листков и сношений по более конспиративным и организационным
вопросам с рабочими, другая занималась в кружках, но точно я, конечно, про
интеллигенцию не знал — кто и чем был занят[34].
Важно только, что в то время шла очень усиленная работа как у рабочих, так и
интеллигенции. Но всё же при столь крутом повороте от кружков к агитации, не
замечалось особых недоразумений и споров, очевидно, что продолжая ещё более
энергично свою деятельность, кружки как раз соответствовали самой правильной
постановке дела, и только такая постановка может считаться вполне
удовлетворительной. Где при агитации забрасываются кружки, там работа переходит
на ложный и вредный путь, который справедливо породил у развитых рабочих резкие
осуждения и нападки на интеллигенцию. Это не только не даёт развитых рабочих,
но и сама интеллигенция без занятия в кружках становится менее культурной и менее
знакомой с душой рабочего[35].
Как год тому назад я положительно целиком был занят
восприниманием разных хороших слов и учений от интеллигентов и в школе — от
учительниц и, изредка, появлялся на собраниях несмелый и стеснительный, так
теперь приходилось всюду проявлять самостоятельность, приходилось разрешать
самому всякого рода вопросы, возникающие в кружках, на фабриках и заводах, и в
школе. Иногда и чувствуешь, что ты не очень компетентен, но говоришь,
советуешь, разъясняешь только потому, что лучшие и умные руководители уже
высланы, и раз пала обязанность быть передовым, то отговариваться было
невозможно. Не думаю, чтобы с моей стороны не было промахов, но следить за
собою самому очень трудно, всё же мною была употреблена в дело вся энергия и
предусмотрительность.
Отправился как-то я после работы за Нарвскую заставу по делу
и увидал в домашней обстановке тамошних деятелей, о которых постоянно говорили,
как о людях умелых, могущих быть примерными, да и они сами часто
распространялись по этому поводу, и что же? Моё впечатление было далеко не в их
пользу. При всём желании увидеть или услышать что-либо новое, что можно было бы
перенять и перенести к себе за Невскую заставу, дабы ещё лучше шла работа у
нас, я там не нашёл, словом, ничего свежего, и потому часть веры, питаемая мною
к ним, как к примерным работникам, значительно охладела, и потому ещё сильнее
предался я своему делу за Невской, мало знакомясь лично с работой в других местах.
Я в то время хорошо знал положение дела за всей Невской заставой, и потому для
меня особенно ярко вырисовался подъём после первых листков и брошюр, пущенных в
широких размерах во всём этом районе. Полученные листки и потом брошюры были
распространены по заводам и фабрикам очень удачно, и даже никто не был замечен
в распространении, что, конечно, только ободряло нас, и мы ждали всё новых и
новых произведений для массы. Эта деятельность сейчас же оживила публику, и по
фабрикам пошли слухи о скором бунте. «У нас все говорят, что будет бунт после
нового года, непременно будет!» — говорил мне один фабричный заурядный рабочий,
не принимавший никакого участия в нашем деле. Другой, заводский, прямо
спрашивал у меня побольше литературы, указывая на то, что на заводе, где я
работал, было постоянно мною раскидано много листков и брошюр, а у них-мало. Я
не мог дать ему литературы, благодаря тому, что совсем не знал его, и раньше
никогда не разговаривал с ним, а спросил на этот раз его мнение исключительно с
желанием узнать, как думает заурядный человек, никогда не бывавший ни в какой
организации. В то время ставилось требованием, чтобы всякий из нас входил в
массу и узнавал её истинное мнение, эти люди и были для меня, как личности
массы.
Думаю, что необходимо упомянуть об интеллигенции, ходившей в
наши кружки. П. И. в эту зиму ходил довольно редко и то больше ко мне, но
он доставил двух лиц, которые взялись с увлечением за кружки и несли свои
обязанности; как люди, преданные делу, они пользовались любовью своих слушателей.
Была одна группа, которая настойчиво просила себе кружок; после долгих
переговоров ей дали кружок, но вместо того, чтобы быть конспиративными и
заниматься в кружке, они являлись постоянно вдвоём[36]
и не столько занимались делом, сколько разными расспросами и наведением критики
на неудовлетворительность постановки дела. Руководивший кружком, а потом и
слушатели стали настойчиво жаловаться на бесполезность подобных занятий.
Интеллигентам было сделано соответствующее заявление, а когда и это не помогло,
то им было заявлено прямо, чтобы они перестали ходить в кружок и оставили бы
нас в покое. Можно подозревать, что они действовали так под влиянием врача
Михайлова[37],
который через них надеялся подробно ознакомиться с делом и людьми. Но если ему
и удалось что узнать, то далеко не многое; конспирация и аккуратность в данном
случае сослужили службу. Третья группа интеллигентов, самая большая,
подготовлялась к агитации и была знакома со всеми петербургскими делами. Она
руководила агитацией, т. е. доставляла листки, брошюры и знала, где они
будут распространены. На местах делом руководили рабочие, которые передавали
литературу во все заводы и фабрики для распространения. На каждой фабрике, на
каждом заводе действовал только один такой рабочий. Он знал, сколько, куда
нужно дать, он же знал день, в который листки будут распространены, и т. д.
Упомянутые две группы чрез посредство нас делали попытку к слиянию, но это не
удалось, благодаря общему провалу.
В декабре около 5‑го[38]
числа сделан был набег, и интеллигенция и часть известных рабочих была взята.
Ареста ожидали, но не так скоро и не в таком широком размере. Конечно, это
произвело очень сильное впечатление на меня, но не такое сильное, как если бы
это случилось раньше, я уже привык к арестам и переносил их довольно спокойно.
В школе на лицах учительниц можно было видеть почти слезы и страх, страх скорее
за дело, чем за себя. Общее впечатление, конечно, было очень тяжёлое;
прекратилась работа в смысле доставки литературы и листков, местами на целые
районы приходилось смотреть, как на прекратившие всякое существование в смысле
революционной деятельности; нужно было вновь завоевать эти места, но сил не
было, местами прекратились занятия в кружках, это же частью происходило и у
нас. У нас было взято трое рабочих, особенно чувствовалось отсутствие Н.[39].
И всё же наш край мог продолжать деятельность, не чувствуя особого ущерба в
работниках по заводам и фабрикам; недостаток являлся со стороны интеллигенции,
которая не могла так скоро оправиться, но всё же через неделю уже начались
правильные собрания и наладилась связь. В это время товарищам пришлось немало
положить энергии, дабы сломить моё упорство. Я положительно восстал против
агитации, хотя видел несомненные плоды этой работы в общем подъёме духа в
заводских и фабричных массах, но я сильно опасался такого же другого провала и
думал, что тогда всё замрёт, но я в данном случае ошибался[40].
Знай я, что будет продолжаться эта работа после моего ареста, я, конечно, не
спорил бы по поводу агитации. Я очень удивился, что меня оставили на свободе;
видимо, меня не арестовали с корыстной целью, желая выследить мои и со мной
сношения, но это полиции не удалось. Между тем, товарищи меня уломали, и я, наконец,
согласился продолжать вести агитацию. Чтобы доказать силу нашей организации, мы
распространили на Чугунном заводе, фабриках Максвеля и Паля несколько брошюр.
«Кто чем живёт?», «Что должен знать и помнить каждый рабочий», «Конгресс» и ещё
одну, названия не помню, в довольно большом количестве и наделали этим очень
много шума. Полиция и жандармы продолжали работать, но это только подзадоривало
нас, а уверенность и мужество вселялись в читателя на фабриках и заводах. Пошли
разговоры и рассуждения, и, видимо, волна недовольства скоро должна была
хлестнуть через борт. Несмотря на то, что в это время через школу ничего не
делалось, но старший мастер фабрики Максвеля, Шульц, прямо указывал на школу,
как на причину всех этих явлений. Он же всё посылаемое ему по почте передавал
жандармам и, конечно, следил зорко за своими рабочими. На заводе многих
арестовывали или записывали за чтение подброшенного. Интереснее всего, что
подбрасывающий действовал во время работы и настолько смело, что просто
приходилось удивляться его смелости, и при этом не был ни разу замечен даже
своими рабочими по партии, хотя постоянно подбрасывал по всем мастерским один,
иногда бросал в котёл, в котором сидело человека три-четыре. Эти последние,
увидавши брошенное, никогда не спешили посмотреть, кто бросил, а сначала удивлённо
рассматривали подброшенное и затем, поняв суть дела, осторожно начинали читать,
а по прочтении, иногда, уничтожали листки, но это происходило очень редко и у
самых боязливых рабочих.
На Семянниковском заводе однажды листки не появились,
благодаря загадочному случаю, именно: рабочий, получивший листки вечером,
спрятал их в одном месте до утра, но когда утром пошёл на работу и хватился
листков, то их уже не оказалось там, где он их клал. После этого пришлось быть ещё
более осторожными, но до моего ареста ничего выяснить так и не удалось, и
пропавшие листки возвращены не были. Меньше, чем в месяц, было разбросано
довольно много брошюр и листков, и на этой почве даже возникло несколько
недоразумений и обид: некоторые рабочие жаловались, что им меньше дают брошюр,
чем на другом заводе; оно отчасти так и было, брошюр не хватало, но я был
уверен в скорой доставке таких же брошюр и думал тогда шире пустить их по
фабрикам. Способ распространения на заводе был разнообразный: некоторым совали
в ящик с инструментами или клали на суппорт станка, некоторым вкладывали в
карман пальто, что было очень легко и просто выполнить, клали в такое место,
куда часто за чем-нибудь приходили рабочие, иногда бросали к рабочим в котёл (в
Котельной мастерской), очень удобно было подбрасывать в разные части
ремонтируемых паровозов, где рабочие потом находили и находили иногда спустя несколько
часов после начала работ. В это время, начиная от самого Обводного канала,
около часовни у моста, где был маленький заводик, и за село Александровское, не
было ни одного большого завода или фабрики, где бы не появлялась нелегальная
литература, благодаря тому, что всюду были свои люди; особенно много было своих
людей на фабриках Паля и Максвеля и, если оттуда выхватывали одного или двух
человек, то дело продолжало идти своим порядком, и вообще за один месяц потери
уже пополнялись. Нужен был только хороший руководитель. Между прочим, главную
услугу жандармам оказывали сами рабочие: сделавшись прохвостами, они выдавали
всё и всех, и поэтому, очевидно, приходилось потом всё начинать сызнова.
После огромного провала, спустя недели две-три, всюду опять
наладились сношения; всюду закипела живая работа в кружках и агитация листками
и брошюрами. Спустя четыре недели после упомянутого провала я получил довольно
много листков общего характера, где говорилось о набеге, произведённом
жандармами, и о том способе, который правительство употребляет на борьбу с
самосознанием рабочих. Получивши эти листки, я почувствовал, что распространение
их будет последней моей работой. Постаравшись распределить соответственно по
количеству работающего люда на фабрике и заводе, я разнёс и роздал известным
мне лицам эти листки, узнав, в какой час приблизительно они будут раскинуты.
Доверенные лица сейчас же взялись за работу: кое-кто побежал за материалами для
составления клея или гуммиарабика, дабы лучше наклеивать листки в общих местах.
Раздав таким образом листки, попрощавшись с товарищами и предупредив их о
возможности моего ареста, я сказал, чтобы они не приходили ко мне на квартиру,
пока я сам не явлюсь к ним. Уже в одиннадцать часов вечера я сел на идущую в
парк конку и приехал в село Александровское, направляясь на квартиру к
товарищу, где меня поджидали. Отдав листки для Обуховского завода и др. и
пожелав им благополучно продолжать работу, я сказал о своей уверенности, что
после этих листков я буду наверное арестован, и спокойно отправился домой с
полным убеждением, что завтра утром по всему Шлиссельбургскому шоссе на
фабриках и заводах будут распространены листки. Конечно, оно так и было. Всюду
приходилось полиции усиленно работать, отыскивая виновников этого
распространения, и немало непричастных людей попало в подозрение.
Прошёл день, вечером я никуда не пошёл, остался дома и
приготовился к обыску, так был уверен в нём. И, действительно, только что я
заснул, как слышу тревожный стук в двери. Хозяин, недоумевая, пошёл торопливо
открывать дверь, а я мог сказать себе, что больше я за Невской уже не работник.
В дверь комнаты ворвался околоточный надзиратель, а потом с извинениями и с
лисьим достоинством вошёл и либерал-пристав, Агафонов, заявив, что он пришёл только
произвести у меня обыск. Но когда при тщательном обыске ничего у меня
преступного не оказалось, то он так же ласково заявил, что всё же должен меня
арестовать, но что, мол, это пустяки и меня дня через два-три выпустят. Я,
конечно, ко всему был готов, и это особого действия на меня не произвело.
Когда гасили утром на петербургских улицах фонари, то я с околоточным надзирателем и ещё
одним арестованным подъезжал к Дому Предварительного Заключения. Я знал что
сидевший со мною арестованный совершил единственное преступление: отнёс в
проходную контору всунутую ему в карман пальто книжку и передал жандарму, и за
это его арестовали. Таковы иногда убеждения у жандармов о виновности некоторых
лиц. Я знал также, что и другие арестованные столь же мало принимали участия в
распространении, как и сидевший против меня молодой рабочий, зато я был уверен,
что те, кто распространял на самом деле, те не арестованы и продолжают спокойно
спать на своих кроватях. Наконец-то и мы в Предварительном Заключении.
Громаднейшее здание внушило с первого же взгляда к себе ненависть, но пришлось
поближе ознакомиться с ним и сжиться с его привычками и уставами, а тринадцати-месячное
заключение с лишним заставило пережить все волнения, возникавшие за это время.
За всё это время не пришлось перекинуться ни единым словом ни с одним из
товарищей, тут же рядом сидевшими и, подобно мне, одинаково молчавшими,
поддерживая гробовую тишину в продолжительные и длинные месяцы. Этим
заканчивается моё воспоминание о деятельности в С.‑Петербурге за Невской
заставой[41].
[1]
Редакция не считала возможным придать воспоминаниям Бабушкина какой-нибудь
заголовок и оставила три звёздочки согласно оригинала.
[2]
В общей уборной.
[3]
Семянниковском.
[4]
Рабочие часто заболевают от переутомления и сваливаются в постель. Это на
своеобразном языке рабочих называется «зарвался на работе». Прим. автора.
[5]
18‑дюймовый.
[6]
На пару — это значит, что одинаковая работа у двух или нескольких рабочих, и
тогда, как было упомянуто, один старается обогнать другого, или, по крайней
мере, не отстать от других. Прим. автора.
[7]
Илья Фёдорович Костин.
[8]
Сергей Иванович Фунтиков. Вот что говорит о Фунтикове тов. К. Норинский в
своих воспоминаниях:
«Интересной фигурой являлся токарь Фунтиков, около 30
лет, помятый жизнью; жена и дети жили в Тверской губернии. Он с места в карьер
отдался работе. Человек откровенный, прямой, решительный, чуждый условностей и
компромисса с совестью, он часто своей прямотой отталкивал от себя массы. С
первого же вступления в партию, узнав, что существуют взносы в рабочую кассу,
передал кассиру нашего кружка все скопленные долгими годами деньги — 200 руб.
Мало того, повёл решительную борьбу с женой, убеждая отрешиться от условностей
и сделаться другом его в борьбе с капиталом. Предложил бросить в печь все иконы
и т. п. После борьбы, тянувшейся около 2–3 лет, он, наконец, убедившись в
бесплодности увещеваний, порвал связь с деревней, с семьёй и весь отдался
рабочему движению.
На вид атлетического сложения, с большой бородой, он
всю зиму ходил без чулок, в штиблетах на голую ногу. Имел всего один потёртый
пиджак, плохенькое осеннее, — оно же заменяло и зимнее, — пальто. Но там, где
требовалось проводить линию, Фунтиков был на своём месте. Он не чувствовал
устали. — Много лет спустя после нашей разлуки с ним, уже будучи в ссылке,
узнал, что он был также арестован и выслан; одно время находился в
психиатрической больнице. Но где он находится, — сведений получить я не мог».
(Из статьи: «Мои воспоминания» — К. Норинского, помещён. в сборн. От
группы Благоева к «Союзу Борьбы» (1886–1894 гг.). изд. Дон. Отд. Гиз.
1921 г.).
[9]
Семянниковском.
[10]
По словам В. А. Шелгунова — это был некто В. Агафонов.
[11]
«Пётр Иванович» — К. М. Тахтарев.
[12]
Козлов.
[13]
Агафонов.
[14]
«В это время я вёл занятия среди кружковых рабочих Невской заставы. Рабочий
кружок, с которым я занимался, был организован пожилым рабочим Фунтиковым
(Афанасьевым), который, впрочем, скоро был арестован, во время весенних арестов
1894 года. В этот рабочий кружок первоначально входили рабочие Иван Васильевич
Бабушкин, Никита Меркулов, Илья Костин и ещё двое молодых рабочих, имена
которых я не помню. В этот кружок иногда заходил П. Морозов, рабочий,
близкий Фунтикову, а также и Василий Андреевич Шелгунов, с которыми я был
близко знаком, в особенности с последним, который иногда заходил ко мне». (Из
статьи К. М. Тахтарева — «Ленин и социал-демократическое движение.
«Былое», № 24, 1924 г.).
[15]
Штрипон (Григорий Штрипман), оставшийся ещё от «Земли и Воли», бывавший в
ссылке. Ходили слухи, что не без его участия обошлись аресты среди рабочих в
1893 году. Я помню, как всех занимала эта личность, и помню все споры на тему,
шпион он или нет? Несмотря на эти подозрения, с ним водили знакомство самые
выдающиеся из рабочих, знавшие его ещё со времени Казанской демонстрации. Про
него говорили, что видели, как он ходил в охранное отделение за жалованьем, тем
не менее не решались прервать с ним всякую связь. (Слишком уже сжились с ним,
должно быть). (К. M. Тахтарев — «Очерк петербургского рабочего
движения 90‑х годов». Петроград, 1918 г. Изд‑во «Жизнь и Знание»).
[16]
Этот способ позднее стал хорошо известен жандармам, и в Екатеринославе были
часты случаи, когда городовые и шпионы толкали заподозренных рукой в бок или в
грудь, узнавая таким образом, что идущий обложен литературой, и тотчас же его
арестовывали. Было несколько случаев, когда арестовывали таким образом с
листками и вообще с нелегальной литературой. Прим. автора.
[17]
С. И. Фунтиков был арестован во время крупного провала «Группы
народовольцев, среди которых попало и несколько рабочих социал-демократов — 21
апр. 1894 года.
[18]
Агафонов.
[19]
По словам В. А. Шелгунова — в Нарву.
[20]
По словам В. А. Шелгунова — это была Наташа Григорьева — работница,
активно участвовавшая в рабочем движении вместе с Верой Карелиной и др.
[21]
В. А. Шелгунов.
«В. А. Шелгунов был положительно самый
выдающийся из всех рабочих, каких я когда-либо знал. Он решил употребить все
свои силы на то, чтобы поддержать, развить и направить как следует рабочее
дело. Он отдавался всецело служению общему делу рабочего движения, не упуская
из виду ни малейшей мелочи фабричной жизни. Объединение рабочих представителей
отдельных рабочих районов Петербурга, начавшееся к осени 1895 года (как уже
было упомянуто), было обязано ему и его товарищам. В то же время вы могли
увидать его и в университете на защите какой-либо интересной диссертации, и в
аудитории высших женских курсов на публичных лекциях».
(К. М. Тахтарев — «Очерк петербуржского рабочего движения 90‑х
годов», Петроград, 1918 г. изд‑во «Жизнь и Знание»).
[22]
По словам В. А. Шелгунова, этим лектором был Владимир Ильич Ленин.
К. М. Тахтарев подтверждает это в своих воспоминаниях, помещённых в
№ 24 Былого за 1924 г. (Ленин и социал-демократическое движение):
«Через В. А. Шелгунова и Степана Ивановича Радченко, с которым был
знаком Шелгунов, группа Владимира Ильича завязала связи с рабочими Невской
заставы. И сам Владимир Ильич принял участие в кружковых занятиях с рабочими
этого района, пользуясь особым успехом, благодаря своим знаниям и своему умению
вести дело. Об этом мне рассказывал И. В. Бабушкин, не называя ни
имени, ни фамилии Владимира Ильича».
Среди кружковых рабочих Невской заставы он был
известен под названием «лысого», к которому они чувствовали большое почтение за
его мастерское выяснение различных вопросов, связанных с положением рабочего
класса и с отношениями труда и капитала. В это время я ещё не знал что этот
«лысый» интеллигент был не кто иной, как Владимир Ильич».
[23]
Л. М. Книпович и П. Ф. Куделли. Прим. В. А. Шелгунова.
[24]
...«Осенью того же (1894) года Тахтарев в Петербурге снова возобновил свои
посещения рабочих за Невской заставой, где вёл знакомство с рабочим Иваном
Васильевичем Бабушкиным, которому 14 сентября студент Никитин, по поручению
Тахтарева, привёз свёрток с книгами. Посещая рабочих, Тахтарев называл себя
«Петром Ивановичем». Кроме этих указаний дознанием, как было уже изложено,
установлено, что Тахтарев и Никитин посещали кружок Меркулова совместно с
Ляховским и кружок Шелгунова совместно с Ульяновым и что в этих кружках
принимал участие и рабочий Иван Бабушкин, который, как видно из показаний
Волынкина, заведовал до своего ареста какой-то рабочей кассой». (Доклад по делу
о возникших в Санкт-Петербурге в 1894 и 1895 гг. преступных кружках лиц,
именующих себя «социал-демократами Сборник материалов и статей, изд.
Главархива, вып. I, 1921 г.).
[25]
Автор книги «Сибирь», переизданной в 1906 году в Петербурге.
[26]
Здесь речь идёт о переходе от узкой кружковой работы к агитации в массах.
«Зимой 1894 года работа по организации рабочих кружков
и культивирования отдельных личностей продолжалась. Но в ней было заметно уже
некоторое разочарование. Чего-то не достаёт! Но чего? Это стало мало-помалу
выясняться, и, как мне кажется, два события помогли выяснению. Это были:
«беспорядки» на «Невском механическом заводе московского товарищества» (бывший
Семянникова) за Невской заставой и стачка в порту». (К. М. Тахтарев
«Очерк петербургского рабочего движения 90-х годов» Петроград, 1918. (Изд‑во
«Жизнь и Знание»).
[27]
В. А. Шелгунов.
[28]
«Объединённой кассы петербургских рабочих».
[29]
«Волнение, возбуждённое «бунтом» на Семянниковском заводе, тем не менее, не
прошло без следа; оно явилось поводом едва ли не к первой попытке
социал-демократов оказать воздействие на более широкий круг рабочих, о
необходимости чего начали уже поговаривать в это время. На скорую руку была
изготовлена агитационная брошюрка в виде тетради с изложением положения рабочих
на Семянниковском заводе. Прочитанная на собрании нескольких рабочих, она была
напечатана с помощью гектографа и распространена по заводу, хотя и не особенно
удачно. Этот новый приём социал-демократов, хотя ещё пока в виде отдельного
случая, обратил на себя внимание рабочих. Пожилые рабочие стали живо
припоминать аналогичную деятельность прежних революционеров, рассказывали о
брошюрах, листках и о бунтах, происходивших раньше на этом заводе». Конечно,
большинство рассказчиков всё сильно преувеличивали, однако эти рассказы сильно
влияли на подъём настроения среди молодёжи и подготовляли почву для более
широкого распространения нелегальной литературы. (К. М. Тахтарев
«Очерк петербургского рабочего движения 90‑х гг.». Петроград, 1918. Изд-во
«Жизнь и Знание»).
[30]
Фёдор Афанасьев. Прим. В. А. Шелгунова.
[31]
Речь идёт, очевидно, о Борисе Зиновьеве, молодом талантливом агитаторе, рабочем
Путиловского завода.
[32]
Библиотекой заведовала Н. К. Крупская.
[33]
«Листки с изложением положения рабочих на фабрике Торнтона, заключавшие в себе
и определённые требования рабочих, были изданы группою Владимира Ильича.
Разбросанные по различным фабричным корпусам, мастерским и казармам при
посредстве знакомых рабочих, эти листки произвели на массу торнтоновских
рабочих необыкновенное, в высшей степени сильное впечатление и привели к
забастовке». (Из статьи К. М. Тахтарева — «Ленин и социал-демократическое
движение», «Былое» № 24 за 1924 год).
[34]
«Я упомяну в немногих словах о тех организациях и группах, которые работали
среди рабочих и отчасти соперничали между собою. Во главе всех и по талантам, и
по числу, и по влиянию среди рабочих, надо поставить группу так называемых
«стариков», или «старых социал-демократов», или «литераторов» по терминологии других,
из которой развился Петербургский Союз Борьбы. Она то и была главной
сторонницей новой тактики. Затем на ряду с ней существовала другая
социал-демократическая группа «молодых», к которой, к несчастию, принадлежал
известный своим предательством зубной врач Михайлов. Обе эти группы имели
сношения с рабочими многих районов. Была небольшая группа, работавшая только за
Невской заставой, затем смешанная группа интеллигентов различных оттенков,
ограничивавшаяся лишь кружковыми занятиями с рабочими и не задававшаяся
никакими организационными целями.
Рабочие, входившие в состав рабочих кружков,
организованных Ш‑вым и его товарищами, составляли особую группу. Эта группа
рабочих Невской заставы имела связи с только-что перечисленными группами
социал-демократов. Однако, в своём образе действий она была в значительной
степени самостоятельна, находясь под влиянием Ш‑ва. Он был её единственным
вождём». К. М. Тахтарев «Очерк Петербургского рабочего движения 90‑х
годов». Петроград. 1918. Изд‑во «Жизнь и Знание»).
[35]
Об одном из собраний этого времени Тахтарев рассказывает следующее:
«Это собрание имело в высшей степени важное значение.
Оно было создано в момент окончательного перехода социал-демократических групп
от кропотливой кружковой работы к тактике массовой агитации на почве борьбы
рабочих за улучшение своего положения, за лучшие условия труда. Целый ряд
стачек, удачно проведённых в предшествующем году при содействии рабочих,
примыкавших к социал-демократическим организациям, показал, что тактика
агитации среди рабочих масс на почве борьбы рабочих со своими хозяевами и
администрацией может быть весьма плодотворной, если она будет вестись более
организованным образом, и что социал-демократы, вмешавшись в эту борьбу, смогут
приобрести в массах большое влияние и даже руководить их движением посредством
распространения воззваний, формулирующих требования рабочих. На переходе к этой
тактике массовой агитации особенно настаивала группа старых социал-демократов,
во главе которой стоял Владимир Ильич, положивший вскоре основание
«Петербургскому Союзу Борьбы за освобождение рабочего класса». Были и другие
вопросы, которые были непосредственно связаны с этой тактикой массовой
агитации. Необходимо было выяснить положение дел на различных заводах и
фабриках в различных рабочих районах Петербурга. Необходимо было выяснить
условия агитации, учесть пригодные для этого силы, подумать о воссоединении
объединённой кассы рабочих различных районов, подобно той объединённой кассе
кружковых рабочих, которая существовала до весенних арестов 1894 года. И со
всем этим необходимо было спешить, потому что на многих заводах и фабриках
происходило глухое брожение, происходившее на почве в высшей степени
неудовлетворительных условий труда и отношений администрации. (Из статьи
К. М. Тахтарева — «Ленин и социал-демократическое движение». «Былое»
№ 24 за 1924 год).
[36]
Малишевский и Чернышев. Прим.
В. А. Шелгунова.
[37]
Провокатор.
[38]
Это было в ночь с 8 на 9 декабря 1895 года.
[39]
В. А. Шелгунова.
[40]
...За Невской заставой у нас остался весьма ценный, по отзывам знавших его,
сотрудник — Иван Васильевич Бабушкин, служивший в то время сторожем лаборатории
Александровского чугунно-литейного завода. Я виделся с ним, бывая в этой
лаборатории у Г. М. Кржижановского, и знал, что последний очень
высоко ставит Бабушкина. Через Н. К. Крупскую, учительствовавшую на
Тракте, мы условились о свидании с Бабушкиным и явились к нему вместе с
Я. М. Ляховским.
Бабушкин несколько будировал. Вместе с
В. А. Шелгуновым и другими старыми членами кружков он не без
скептицизма и опаски смотрел на начавшуюся полосу лихорадочной агитационной
работы, исключавшей возможность солидного организационного строительства. Вот,
говорил он нам, стали во все стороны разбрасывать прокламации и в 2 месяца
разрушили созданное годами. Не чуждо ему было и опасение, что новая молодёжь,
воспитываемая этой агитационной деятельностью, будет склонна к верхоглядству. О
«Петре и Борисе», которые на рабочих собраниях вышучивали стариков-рабочих с их
проповедью медленного постепенного накопления развитых единиц, он отзывался с
раздражением. Тем не менее, мы легко сговорились о необходимости продолжать
работу в раз начатом направлении, дополняя её кружковыми занятиями для
содействия умственному развитию молодых агитаторов. В Бабушкине приятной чертой
была его практичность, уменье понять, что возможно, что недостижимо. Вместе с
тем, добродушие его характера чрезвычайно к нему располагало. Того впечатления
таланта, которое оставляли Зиновьев и Карамышев, от встреч с ним не получалось,
говорил он тугим, не всегда складным языком, но глубокая спокойная уверенность
в себе и в деле, которому он служил, и авторитет, которым он пользовался среди
рабочих, указывали в нём человека, которому суждено ещё сыграть роль в рабочем
движении.
Ивану Васильевичу было тогда 23 года. Среднего роста,
приземистый, с сухими чертами лица и русыми волосами, он внешним видом не
привлекал к себе внимания.
— Если надо продолжать выпускать листки, — сказал нам,
между прочим, Бабушкин, — то нельзя ограничиться темами о штрафах, мастерах и
пониженной плате. Теперь по поводу арестов всюду на заводах вкривь и вкось
толкуют о «сицилистах». Надо воспользоваться интересом к этой теме и пустить
популярный листок о социализме и борьбе за свободу.
Когда мы с Ляховским одобрительно отнеслись к этой
мысли, Иван Васильевич, несколько смущённый, извлёк из кармана лист бумаги, на
котором корявым почерком был изображён составленный им проект воззвания под
заглавием: «Что такое социалист и государственный преступник», подписанного
«Ваш товарищ-рабочий». Воззвание нам понравилось, хотя на первый вопрос — о
социализме — оно давало менее понятный для масс и менее подробный ответ, чем на
второй. Мы заявили, что предложим «Союзу Борьбы» выпустить этот листок, что и
было сделано к концу года». (Ю. Мартов.
Записки социал-демократа, 1922 г.).
Примечание к примечанию Мартова.
В первый же раз, как я приехала в вечернюю школу после
ареста «Декабристов», меня отозвал в сторону Бабушкин и передал мне листок,
написанный рабочими по поводу арестов членов группы. Этот листок обсуждался на
заседании группы, имевшем место через несколько дней после ареста в квартире
Степана Ивановича Радченко. Когда листок был зачитан, т. Ляховский с
недоумением воскликнул: «Но он ведь написан на чисто политическую тему!»
(Обычно листки писались на экономические темы на злобу дня.). Публика немного
поколебалась, понятен ли будет такой листок массам, но в виду того, что он был
написан самими рабочими, его решили всё же выпустить. Он вышел, кажется, 15‑го
декабря. (Из ст. Н. К. Крупской «Союз борьбы за освобождение рабочего
класса». «Творчество», № 7–10, 1920 г.).
[41]
Рабочий Иван Васильев Бабушкин является деятельным сотрудником в преступной
кружковой деятельности последнего, причём содействовал вступлению Ульянова в
руководители этого кружка, посещал сходки, происходившие у Шелгунова, вёл
сношения с Тахтаревым и Никитиным и, посещая интеллигентов-руководителей на их
квартирах, которые не были известны другим рабочим, являлся посредником между
ними и интеллигентами и передавал рабочим денежные вспомоществования.
...Обвиняемый Бабушкин на допросе заявил, что будто бы он никого из участвующих
в сём дознании лиц не знает и ни на каких сходках рабочих не бывал... Приговор
в окончательной форме: подчинить гласному надзору полиции в избранных местах
жительства, за исключением столичных губерний и университетских городов: Ивана
Бабушкина — на три года, вменив в наказание предварительное содержание под
стражею. (Доклад по делу о возникших в С.‑Петербурге в 1894–1895 гг.
преступных кружках лиц, именующих себя «Социал-Демократами». Сборник материалов
и статей. Изд. Главархива, вып. I).
Комментариев нет:
Отправить комментарий