суббота, 10 февраля 2018 г.

Глава III. Работа в Харькове

В Харьков приехала летом 1899 г., месяца за три до экзаменов. Надо было на месте точно узнать программу, подготовиться и зарегистрироваться при университете, а проделать последнее было не так-то просто. От экзаменующихся требовалось при представлении бумаг точно указать свой адрес в Харькове. А чтобы прописать свой еврейский паспорт на квартире, требовалось удостоверение из канцелярии университета, что ты к экзамену допущен. Это на первый взгляд неразрешимое противоречие (по установившейся, как мы, экзаменующиеся, узнали, практике) обыкновенно разрешалось путём «самообложения» всего по 10 рублей с человека. Скопленная таким образом сумма опускалась куда-то в недра университетской канцелярии, после чего гордиев узел немедленно разрубался. Узаконив таким неправедным путём своё пребывание в Харькове, я немедленно занялась не столько подготовкой к экзамену, сколько поисками какой-нибудь связи с подпольем.
Будучи за границей, я слышала, что после первого съезда партии весною 1898 года, хотя и были большие аресты по всем городам, но всё же социал-демократические организации не были уже больше разрозненными союзами или группами, или просто кружками. Я знала, что партия на съезде объединилась, что она имеет комитеты на местах. Я была уверена, что и в Харькове есть комитет и надо суметь только разыскать его. Как ни был законспирирован харьковский комитет, мне всё же очень быстро удалось связаться с отдельными его членами и сразу войти в состав той периферии, через которую харьковский центр проводил свои решения в жизнь.
То, что я здесь назвала периферией, хотя и не было ещё тогда организационно оформлено, хотя и не имело даже определённого названия, всё же представляло собой довольно сплочённое ядро; теперь бы это называлось активом. В периферию входило несколько десятков товарищей, большинство из учащейся молодёжи, меньшинство из ремесленников да несколько объинтеллигентившихся заводских рабочих и кое-кто из земского третьего элемента. Круг нашей деятельности был тогда довольно-таки обширный. Вели пропаганду в рабочих кружках, выполняли всю техническую работу по печатанию прокламаций, хранению и распределению литературы, отыскиванию конспиративных квартир. Кроме того, устраивали нелегальные вечеринки с докладами на политико-экономические темы, организовывали спектакли-концерты и прочие доходные предприятия, от которых черпались все средства на нужды организации, вплоть до поддержки стачечников и арестованных товарищей.
Почему-то не приходило нам тогда в голову, что поддерживать надо не только арестованных, а и товарищей, занятых целый день по делам организации и в буквальном смысле пропадавших с голода. Многие из нас, не имея определённых занятий и не получая правильной поддержки из дома, голодали жесточайшим образом. Про себя могу сказать, что в области голодания у меня к тому времени был солидный опыт, приобретённый в Варшаве и отчасти в Вене. Но то, что приходилось испытывать в Харькове, было слишком даже для меня, достаточно тренированного человека. Частенько выпадали такие дни, когда, получив с утра самовар от хозяйки, выльешь из него немного воды, чтобы это имело вид, будто напилась чаю, и уходишь натощак. А в кармане нет ни гроша не только на обед, но и на приобретение хлеба. Ходишь, бывало, целый день по делам организации, а ноги подкашиваются и в голове муть. Особенно раздражало в такие дни, когда в поисках квартиры под собрание или под хранение нелегальщины зайдёшь к «сочувствующим»: к доктору, адвокату, инженеру, зубному врачу. У этих людей всегда бывали такие уютные квартирки! Так приветливо тебя встречают и угощают чаем из маленьких чашечек с каким-нибудь воздушным печением и не понимают того, что перед ними голодный человек, которого накормить надо, а не дразнить сухариками. Как-то раз до такой злобы дошла, до того измучилась, что, воспользовавшись уходом из дома своей квартирной хозяйки, тоже сочувствующей, пошла на кухню, отрезала себе большой ломоть хозяйского хлеба, обмакнула его в аппетитно кипящие на плите жирные щи, заперлась у себя в комнате и съела весь ломоть, не сказав вернувшейся хозяйке ни слова. В моменты обострённого голода охватывало полнейшее отчаяние. Хотелось лучше умереть, чем сдаться, — ведь искать работы для хлеба, значило для меня забросить партийную работу, товарищескую среду, забиться в одиночку в какую-нибудь нору и заниматься делом, которого не любила и не знала. Не знала и не любила своего акушерства. За всю свою дальнейшую жизнь не довелось ни одному младенцу помочь родиться на свет.
Из тупика систематического голодания вывела меня болезнь. Врач констатировал заболевание на почве голода. Этот диагноз очень смутил моих товарищей. Когда оправилась, для меня в срочном порядке была найдена работа по составлению земской библиотеки. Работа была лёгкая, оплачивалась подённо — по 2 рубля в день. Вдобавок земскую управу, где производилась работа, можно было использовать для конспиративных целей, поэтому я и вовсе воспрянула духом. Такой себя «почувствовала богатой, что даже брата (Лазаря Зеликсона) выписала к себе, чтобы дать ему возможность держать экзамен при харьковском реальном училище. Дела этого довести до конца не сумела. Но главное было сделано — пребывание этого подростка в нашей тогдашней среде не могло не наложить на него определённой печати: впоследствии из него вышел очень активный партработник-большевик.
По мере того, как работа среди рабочих развёртывалась, комитетом из среды нашей периферии была выделена группа человек в 15 из наиболее, по его мнению, проявивших себя молодых работников, на которых следует обратить особое внимание в смысле их дальнейшей теоретической подготовки. Фамилии многих товарищей, вошедших в кружок, я и тогда не знала или забыла. Помню только кое-кого из наиболее активных его участников. Имена эти следующие: Александр Горовиц, Михаил Серебряков, Владимир Дудавской и Александра Котлярова. Один из наиболее сильных в вопросах теории член комитета, врач Лев Борисович Фейнберг, незадолго до этого переведший на русский язык книгу Каутского «Аграрный вопрос», читал с нами первый том «Капитала» Маркса, заставляя нас дома серьёзно готовиться к этим чтениям. Всячески втягивал нас в круг идей не только политико-экономического, но и философского характера. Занятия эти были серьёзно поставлены, они много давали, а параллельно каждый из нас, обучавшихся в этом кружке, сам вёл рабочий кружок.
Мне были даны два рабочих кружка. Один — из харьковских железнодорожников. В нём состояло 6 молодых рабочих с организатором Василием Шейковым во главе. Занятия происходили два раз в неделю вечерами. Читали «Политическую экономию» Богданова. Но от книжки часто уклонялись в сторону, т. е. уклонялась я своими рассказами, порою довольно бессистемными, обо всём виденном и слышанном мною за границей. Рассказы о жизни австрийских и швейцарских рабочих вызывали в кружке большой интерес. С не меньшим интересом заслушивались мои сообщения о встречах с нашими русскими революционерами, жившими за границей. Эти уклонения в сторону от книжки очень нас с Шейковым смущали. Уж слишком мало мы подвинулись в смысле одоления достаточного количества страниц «Политической экономии». Помню, пошла даже комитетчикам жаловаться на свои неудачи. Там меня утешили, объяснив, что ежели рабочие охотно слушают рассказы о загранице, значит занятия идут на пользу.
Другой кружок, тоже из железнодорожников, был на станции Люботин. Правильных занятий с этим кружком поставить не удалось. Да и не было у меня самой способности углубляться в систематические кружковые занятия. Гораздо больше тянуло меня уже тогда к организационной работе. Пропагандистом же я была по недоразумению, просто потому, что мы тогда ещё не додумались до правильного разделения труда внутри организации. Больше меня привлекала поддержка организационной связи с люботинцами путём передачи туда прокламаций, нелегальных книжек и директив комитета. Ездить в Люботин приходилось часто. Мои появления на пустынной станции были не безопасны и в конце концов обратили-таки на себя внимание кого следует.
Кроме харьковского депо и станции Люботин у меня были ещё прочные связи с Бельгийским заводом через одного высланного из Питера старого рабочего Онуфрия Желабина. Желабин сорганизовал на Бельгийском заводе крепкое ядро сознательных рабочих, которые впоследствии вместе с ним и провели забастовку. Во время забастовки на Бельгийском заводе Желабин сносился с Харьковским комитетом через меня. Я же ему и прокламации для бастующих передавала и деньги для семейств стачечников. Эти деньги и мостик, на котором они были переданы, впоследствии фигурировали в дознании жандармов, как крупная улика против меня.
Кроме постоянной работы приходилось часто исполнять экстренные поручения комитета. Раз как-то предложил мне комитет немедленно выехать в Вильну, где для Харькова припасён чемодан с нелегальной литературой. Наврала я с три короба своей квартирной хозяйке, даме, хотя и сочувствующей, но в достаточной степени болтливой, о каком-то срочном вызове меня родными по неотложным семейным делам. Принёс мне комитетчик 100 рублей, нужный адрес, и в тот же вечер я двинулась в путь.
В Вильне меня ждала напасть. Не оказалось дома товарища, бывшего харьковского студента, высланного оттуда на родину в Вильну. Пришлось пробродить целый день по чужому городу. Вечером, найдя товарища, я узнала, что литература для Харькова находится в Витебске. Поехала в Витебск, легко отыскала нужный мне дом богатого купца, сын которого был мне известен в Харькове. Через него поддерживала связь с нелегальной газетой «Южный рабочий».
Андрея застала в самом жалком положении. Сидит безвыходно в своей комнате роскошного особняка отца, весь загруженный нелегальщиной. Жаловался он мне, что уже несколько дней проклятая горничная норовит убрать его комнату. Он же под разными предлогами не впускает её. Долго так продолжаться не может. В доме поймут и начнут болтать. Товарищи за этой литературой не едут, кто-то напутал в письме, разосланном по городам, зашифровав вместо Витебск Вильно.
Забрав свой с такими трудностями доставшийся мне драгоценный чемодан, я вернулась в Харьков. Своим возвращением очень обрадовала Харьковский комитет, который из-за моего долгого отсутствия был уже уверен, что я провалила литературу и провалилась сама. Литература, привезённая мною, была почти сплошь издания «Группы освобождения труда». Только несколько книжек были издания «Рабочего дела».
В то время, как известно, шёл спор между экономистами-ревизионистами и ортодоксальными марксистами, сторонниками широкой политической борьбы. Точке зрения первых, выраженной Е. Кусковой в «Credo», Ленин противопоставил в своём знаменитом ответе из ссылки «войну» всему кругу идей, выраженных в «Credo». В этом споре харьковская организация в подавляющем большинстве своём одобрила позицию Ленина. Колебались лишь отдельные работники как из центра, так и с периферии, из-за чего на нелегальных собраниях верхов нашей организации полемика иногда всё же разгоралась.
Окончательному самоопределению харьковской организации в сторону необходимости политической борьбы много способствовал живший тогда в Полтаве под гласным надзором полиции Юлий Осипович Цедербаум (Мартов), который наезжал конспиративно в Харьков и делал нам доклады. Неведомо нам было тогда, что этот пламенный революционер Цедербаум впоследствии превратится в гасителя духа русской революции — меньшевика Мартова.
Не могу с точностью установить организационную связь, существовавшую тогда между Харьковским комитетом и редакцией газеты «Южный рабочий».
Помню, что связь эта была очень крепкая. Многие члены Харьковского комитета были сотрудниками «Южного рабочего». Каждый вышедший номер этого боевого органа с ярко политической окраской, хотя и с несколько сепаратистскими тенденциями по организационным вопросам, являлся настоящим праздником для всей харьковской организации. Одно время мне поручено было сноситься с «Южным рабочим», типография которого была в Кременчуге.
Несмотря на всё растущую работу, Харьковский комитет продолжал упорно конспирировать. Даже нас, работников периферии, выполнявших сложную работу, не подпускали к себе что называется и на расстояние пушечного выстрела. Лично я, например, выполняя разнообразную работу, требовавшую большой конспиративной выдержки, ни разу не бывала ни на одном комитетском собрании; между тем я находилась в самых дружеских, приятельских отношениях с некоторыми членами комитета. Они заходили ко мне на квартиру, я и сама ходила к ним не только по делам, а просто в гости, посидеть, поболтать, когда выпадал свободный вечер. Это нарочитое конспирирование комитета не только больно задевало самолюбие работников периферии, но и вредно отзывалось на всей работе, так как нам, проводившим в жизнь решения комитета, приходилось брать эти решения в совершенно готовом виде, без всякого обсуждения. Такая ультраконспиративная постановка дела рождала среди нас сильное недовольство. Оно выявилось на нескольких собраниях работников периферии, на одном из которых лично мне как-то особенно много пришлось покипятиться. А когда об этом собрании довели до сведения комитета, то один из членов его, доктор Иванов, сказал: «Всё это пустяки, не надо давать никаких льгот периферии, это не конспиративно. Всё маленькая евреечка там мутит» (последнее — по моему адресу).
Конфликт харьковского центра с его периферией не носил однако характера упрёка комитета в бюрократизме, в излишнем пользовании привилегиями. Привилегия у всех нас, как у центра, так и у периферии, была одна — не сегодня, так завтра обязательно попасться царским жандармам в цепкие лапы. Корни нашего тогдашнего спора были заложены не в злой воле комитетчиков, не в излишней требовательности периферии в целом или особой строптивости отдельных её членов, а в том простом обстоятельстве, что движение среди рабочих Харькова быстро нарастало, а мы всё ещё бродили ощупью в поисках организационных форм, в какие должна была вылиться наша работа.
Постараюсь дать возможно подробное описание постройки тогдашней харьковской организации сверху донизу. Дело в том, что точно регламентированных форм организации тогда ещё не было не только в Харькове, а и по всей России. Комитеты на местах и выбирались и назначались из центра, пополняясь потом путём кооптации[1]. Чаще всего наши комитеты строились «божьей милостью», т. е. очутившийся в том или другом городе активный работник-революционер (или группа таковых) крепко связывался с массой, подбирал подходящих для руководящей работы нескольких товарищей, и они объявлялись комитетом.
Харьковский комитет тогда, насколько мне известно, не был ни выбранным, ни назначенным, а был именно комитетом «божьей милостью». Состав его был следующий: 1) Нестор Иванович Иванов, 2) Ефрем Яковлевич Левин, 3) Лев Борисович Файнберг, 4) Василий Иванович Марков (все четверо — молодые только-что окончившие Харьковский университет врачи), 5) Воейков, 6) Матросов (рабочие железнодорожники), 7) Семенов (рабочий паровозостроительного завода), 8) Сергей Александрович Алексеев, 9) Алексей Акакиевич Поддубный (студенты), 10) Евдокия Семёновна Левина (Муза) (курсистка).
За комитетом (законодателем) идёт периферия (исполнительница) в составе нескольких десятков товарищей, большинство имён которых, к сожалению, стёрлось из памяти. Запомнились только, кроме упомянутых уже мною при описании кружка по чтению Маркса, следующие имена: 1) Константин Андреевич Попов, 2) Всеволод Абрамович Кожевников, высланный из Питера, окончившие юридический факультет, 3) Бобровский Владимир Семёнович, высланный из Москвы, окончивший ветеринарный институт, 4) Ольга Дрыбина — зубной врач, уже посидевшая в Варшавской цитадели, 5) Львов-Рогачевский, окончивший харьковский юридический факультет, впоследствии ставший литератором, 6) Бибик — железнодорожный рабочий, 7) Фёдор Захаров, 8) Арон Долматовский, 9) Аркадий Самойлов, 10) Евгений Шкловский — студенты.
Далее, вечный студент Харьковского ветеринарного института, чудак Гетман, живший коммуной с группой молодых студентов-украинцев на краю города и слывший за батьку-атамана в этой коммуне. Квартира эта, совершенно изолированная, была очень удобна для всяких конспираций, и сам Гетман со своими хлопцами оказывал тогда организации неоценимые услуги.
В смысле квартирной и материальной помощи организации незаменимым товарищем тогда была также Евгения Шестакова — курсистка, дочь харьковского купца-домовладельца. Она совершенно свободно располагала изолированным мезонином в доме своих родителей.
Сколько-нибудь правильного разделения труда не было ни внутри комитета, ни среди периферийной публики. Так, например, секретаря комитета не было. Не была разделена работа внутри комитета по организации, пропаганде, агитации. Даже литературные функции не были выделены. Была лишь перегородка между комитетом и периферией, поскольку первый законодательствовал, а вторая исполняла. А уже дальше каждому из нас приходилось зачастую быть одновременно и пропагандистом, и организатором, и наборщиком, и рассыльным.
Главным опорным пунктом Харьковского комитета в чисто пролетарской среде были железнодорожные мастерские. Они имели свою железнодорожную организацию из многих кружков во главе с центральным кружком. Последний в свою очередь возглавлялся двумя выдающимися рабочими — членами Харьковского комитета: Воейковым и Матросовым, главным образом Воейковым, сыгравшим столь видную роль во время знаменитой харьковской маёвки 1900 года и роль столь позорную впоследствии во время нашего процесса. Дальнейшими опорными пунктами были: кружки паровозостроительного завода, лидер которых, рабочий Семёнов, тоже был членом Харьковского комитета. Была постоянная связь с Бельгийским заводом, Люботинскими железнодорожными мастерскими и с многим множеством кружков. Были связи с отдельными рабочими во всех сколько-нибудь крупных предприятиях Харькова. Поддерживалась также связь с городскими ремесленниками. Но тут дело шло не так ладно. Приходилось натыкаться на противодействие со стороны группы иваново-вознесенского рабочего Махова, представлявшей собою какое-то подобие рабочей оппозиции. Махов, кажется, больше всего на свете ненавидел интеллигенцию, а также сильно восставал против всякой политики, доказывая, что рабочие должны вести только экономическую борьбу.
Харьковская организация по численности своей тогда уже была очень крупной (на подпольный масштаб — крупной). Сколько-нибудь точного учёта членов организации Харьковский комитет тогда вести не мог. Ведь на бумаге мы нигде не были зарегистрированы. Партийных билетов у нас не было, и мандат на высокое звание члена партии каждый сохранял глубоко внутри себя.
В период приближения к 1 мая 1900 года, можно смело сказать, что сама организация недооценила своих сил, не думала, что влияние её столь глубоко. И первомайское выступление рабочих явилось как бы неожиданностью и для комитета и для нас, периферийных работников. Распространённая нами по всем фабрикам и заводам отпечатанная в типографии «Южного рабочего» первомайская прокламация Харьковского комитета, конечно, содержала в себе призыв и к забастовке и к демонстрации. Но то, что произошло 1 мая, превысило самые смелые наши ожидания.
С утра 1 мая вышли на улицу железнодорожники, устроив на Леваде митинг. Было выкинуто красное знамя, и член комитета Воейков выступил с речью. Губернатор, узнав о выступлении рабочих, устремился на Леваду. Его встретил Воейков, окружённый густой толпой товарищей. После объяснения с Воейковым губернатор вынужден был ретироваться. Навстречу железнодорожникам двинулись рабочие паровозостроительного завода. Они пытались пройти через город и присоединиться к демонстрантам-железнодорожникам. Но соединиться не удалось: казаки преградили путь. Во время стычки рабочих паровозостроительного завода с казаками некоторыми смельчаками-рабочими были отобраны у отдельных казаков пики, которые рабочие показывали, как трофеи победы. Первомайская всеобщая стачка в Харькове и демонстрация произвели колоссальное впечатление. После 1 мая работа наша пошла ещё более лихорадочным темпом. Но первое мая 1900 года, научив нас многому, кой-чему научило и харьковских жандармов. Прежде всего была выхвачена группа железнодорожников в 18 человек, с Матросовым и Воейковым во главе, — их выслали за подстрекательство к майской демонстрации в Вятскую губ. За многими из нас пошла отчаянная слежка, которая к осени того же 1900 года закончилась грандиозным провалом центра и всей периферии и почти всех кружков. Слежка в Харькове велась уже не в таких примитивных формах, какие мне раньше приходилось наблюдать в Варшаве. Одно время я, например, совсем не считала, что за мной следят. Между тем в дальнейшем убедилась, что за мной слежка продолжалась всё лето; но зато в последний месяц перед арестом шпики как-то совсем перестали стесняться: довольно откровенно стояли против квартиры и провожать меня стали упорно. Так что, если надо было куда-нибудь пойти по делу, приходилось из дома уходить с утра, заходить в разные магазины, до магазина готового платья включительно, где можно было долго примерять и ничего не купить. Шпику надоедало долго стоять, и он уходил.
Как-то раз дозареза нужно было отвезти пачку прокламаций и переговорить с двумя люботинскими рабочими. С большими предосторожностями отправилась утром на вокзал. Когда села в поезд, бросился мне в глаза один тип с приплюснутым носом, который сел в соседний вагон. Схожу на станции Люботин, и он сходит. Вижу — мои рабочие ждут меня, я прошла демонстративно мимо них, и парни сразу догадались, что ко мне подходить не надо. Подошла к буфету, заказала себе чай, сижу за одним столиком, пью чай и размышляю, как быть дальше. За вторым столиком сидят мои приятели люботинцы, пьют пиво, за третьим сидит тип с приплюснутым носом и тоже пьёт чай. Даже смех меня разобрал, до того колоритна была эта картинка. Просидела я так до ближайшего на Харьков поезда. Села в вагон и как будто благополучно уехала, сохраняя на груди и в чулках довольно солидные пачки с прокламациями.
По возвращении в город приплюснутый нос исчез как будто. Я ещё покружилась по улицам и, выбившись из сил, решила зайти на Пушкинскую улицу в больницу Медицинского общества к знакомой фельдшерице Радзевич. У этой приятельницы я спрятала прокламации, закусила, напилась чаю. Отдохнув в достаточной степени, поздно ночью вернулась домой. Но моим похождениям за этот день не было суждено так благополучно закончиться. В эту же ночь меня разбудили жандармы. Приплюснутый нос был тут как тут. Это последнее обстоятельство меня спросонок так обескуражило, так взвинтило, что я вообразила, что это во сне происходит. Однако скоро очнулась и поняла, что всё это самая настоящая реальность.
Мне как-то сам бог велел садиться в тюрьму. Ведь я уже и в Варшаве безнаказанно поработала, и за границу спутешествовала, и в Харькове целый год вела самую напряжённую работу. Пора было и честь знать, расплату за удовольствие понести. Тем не менее все эти обстоятельства и размышления нисколько не смягчили того жуткого чувства, которое испытывается в первый момент расставания с волей. А тут ещё жандармский офицер попался весёлый. Всё пытался острить во время обыска, опрашивая меня: «Очень обескуражены? Ведь вы наверно думали, что всё произойдёт как во французских романах; предстанет перед вами прекрасный офицер и скажет: «Сударыня, как ни тяжело, но именем закона я вас арестую». Когда стал копаться на столе в книгах, перечитывал заглавия и повторял: «Политическая экономия», «Капитал Карла Маркса». «Всё капитал, а в портмоне, вот видите, у вас всего шестьдесят копеек». Остаток ночи пришлось провести в полицейской части, где ревела пьяная проститутка, пока к утру не протрезвилась. Тут же при мне она украла полотенце дежурного околотка, да какой-то господин в чёрном великолепно сшитом сюртуке, с холеными рыжими усами, всю ночь шагал из угла в угол. Про него городовики сообщали друг другу почтительным шёпотом, что он арестован за крупную растрату казённых денег.
Рано утром отвезли меня в тюрьму, в довольно известную харьковскую тюрьму. Начальником этой тюрьмы был тогда подполковник Дыхов, своими бакенбардами, раскосыми глазами и явно разбойничьим выражением лица напоминавший мне всегда тюремщиков, которых так умело описал Мельшин в своих записках. Были у Дыхова два любимца солдата-тюремщика: Стадник и Мельник. Они поочерёдно дежурили на секретном коридоре. Этот узенький, тёмный коридор, по обеим сторонам которого тянулись два ряда камер-одиночек, был действительно секретным: уж туда ни один голос с воли ни за что не мог бы проникнуть.
Мельник и Стадник были удивительно хорошо выдрессированы: скорее подохнут, чем ответят на твой вопрос. Сидишь месяц, два, три, восемь. Появляется жгучая потребность услышать свой собственный голос. Заговариваешь с истуканом Мельником или Стадником — никакого ответа.
Койка вместе с матрацем в шесть часов утра поднимается и привинчивается к стене. Табурет и столик тоже привинчены. Поэтому подняться на высокое окно, чтобы увидеть небо, для меня, например, представляло огромную трудность. Прилечь днём тоже нельзя — койка опускается только в шесть часов вечера. Прогулка 15–20 минут в изолированном закоулочке, где стоит будка с часовыми. А за тобой в двух-трёх шагах шествует второй часовой, который тоже хранит упорное молчание.
Несмотря на такую кажущуюся разобщённость, мы в этом секретном коридоре ухитрялись жить общей жизнью. Целые дни шло лихорадочное перестукивание. В общей уборной оставлялись записки, причём раньше путём перестукивания были установлены клички. Мне, например, адресовались записки «Сороке». И каждый раз, когда солдат водил меня в уборную, я обшаривала водопроводную трубу: нет ли на адрес «Сороки» письма.
Жандармам много пришлось потрудиться над нашим делом: ведь по нему было арестовано чуть ли не 200 человек. Большую часть, впрочем, освободили месяца через три-четыре, остались наиболее скомпрометированные. Допросов было бесконечное множество. Тут подвизался ротмистр Норнберг, тот самый офицер, который так весело острил у меня на квартире в ночь обыска и моего ареста. Этот Норнберг старался использовать всякие психологические моменты. Раз как-то на одном из допросов он вдруг говорит мне: «А ведь вы не можете отрицать, что связь с «Южным рабочим» поддерживалась через вас. Я даже могу напомнить вам вечер, когда, вернувшись поздно домой, вы застали у себя в комнате приехавшую из Екатеринослава девицу с корзиной «Южного рабочего», которая на ваш вопрос: «Как вы там все поживаете?» ответила: «Шумим, братцы, шумим».
Эти подробности меня прямо ошеломили. Действительно, дело было так, и рассказать всё это мог только один Желабин, который тогда присутствовал при моём разговоре.
Насладившись эффектом, произведённым на меня этими подробностями, Норнберг заявил мне, что Желабин[2] уже освобождён, так как чистосердечно во всём сознался. Выдавал ли действительно Онуфрий, или это, быть может, была тонкая провокация Норнберга, мне установить в то время не удалось. Онуфрий тогда исчез из тюрьмы, и больше его никто из нас никогда и нигде не встречал. Лишь в марте 1924 года, во время краткодневного пребывания в Ленинграде, удалось мне из материалов бывшего департамента полиции извлечь своё харьковское дело и увидеть своими глазами «откровенные показания Онуфрия Желабина».
Хотя за нами, как мною уже указано, и была слежка в течение всего лета 1900 года, хотя почти вся организация была вырвана, тем не менее по ходу допросов было видно, что жандармы сильно затруднялись в деле разбивки нас на группы и предъявления конкретных обвинений. У них были шпионские показания, что все мы крамольники. Но в чём проявилась крамольность каждого из нас в отдельности, им никогда не распутать, если бы не находились отдельные малодушные в нашей среде. Так, например, целых три месяца после ареста жандармы не знали, кому именно из нас предъявить обвинение в участии в комитете, а потом вдруг прозрели.
Жандармскому прозрению способствовали следующие обстоятельства: кто-то из арестованных молодых рабочих стал болтать на допросе, что главарями были высланные после майской демонстрации в Вятскую губернию железнодорожники Воейков и Матросов. Жандармы их немедленно вытребовали обратно из Вятки, посадили в харьковскую тюрьму и приобщили к нашему делу. То обстоятельство, что его кто-то выдал, и мытарства по этапам в Вятку и обратно так подействовали на Воейкова, что он сам стал позорно помогать жандармам распутывать наше дело. Предательство Воейкова произвело на нас удручающее впечатление. Жандармы же ходили именинниками. Особенно сиял от восторга ротмистр Норнберг. Воейков за свои подвиги был выпущен на волю, где стал пьянствовать и вскоре совсем спился.
Получив таким путём все необходимые данные, жандармы часть арестованных, продержавши месяца три-четыре, выпустили, а часть оставили сидеть. Я долго не могла понять, почему мне приходится сидеть дольше, чем самому комитету. Я знала, что жандармы уже к тому времени собрали точные данные. Членом комитета я не была. Недоразумение моё рассеялось на одном допросе. Приводят меня в тюремную контору. После любезного приветствия Норнберг заявляет мне: «Дознание по делу Харьковского комитета закончено. Все по этому делу, до установленных членов комитета включительно, освобождены под негласный надзор впредь до суда. Вас решено задержать, так как арестован редактор «Южного рабочего» Харченко. По агентурным сведения он бывал у вас на квартире».
На мой вопрос: «Какой же всё-таки смысл задерживать меня дальше, — ведь от меня всё равно ничего не узнаете?», Норнберг, отчеканивая каждое слово, сказал: «Харченко — мужчина крепкий, только-что арестован. Вы — женщина, здоровье ваше тюрьмой подорвано, нервы истрёпаны, поэтому у нас больше шансов, что заговорите вы, а не Харченко».
Трудно описать то чувство возмущения, которое охватило меня при этом нахальном жандармском признании. Появилась жгучая потребность немедленно доказать, что я не сломлена, что у меня есть силы протестовать. Единственный способ, бывший в моём распоряжении, было объявление голодовки. Про себя я решила, что голодать буду одна, не вовлекая в это дело новых, лично мне неизвестных товарищей, которые были водворены в камерах тех, что уже были освобождены по одному со мною делу. Вообще-то камеры всегда были заняты, и в нашей среде обыкновенно шутили: тюрьма так же, как и природа, не терпит пустоты. И тюремная администрация, и прокуратура, и жандармы тогда ещё очень боялись тюремных голодовок. Поэтому все забегали, засуетились, как только узнали, что я отказалась от пищи. В моей камере в дни голодовки можно было наблюдать умилительное зрелище, как ротмистр Норнберг или сам полковник Дыхов упрашивали меня «скушать ложечку бульона» или «выпить полстаканчика молочка». Эта трогательная забота обо мне объяснялась их испугом, что каждую минуту новые товарищи в своих камерах узнают, что я голодаю, присоединятся, и голодовка примет серьёзный характер. Поголодать пришлось всего трое суток, а на четвертые, когда я уже лежала в лёжку, и даже койку мою не посмели днём привинтить к стене, меня вызвали в контору и заявили, что я свободна и немедленно обязана выехать на родину под негласный надзор полиции, впредь до суда.
Собрав всё усилие воли, чтобы не упасть от слабости и радости, я с большим трудом добрела обратно до своей камеры. Напившись после трёхдневной голодухи крепкого чаю, нашла откуда-то в себе силы кое-как увязать свои пожитки и отправиться на вокзал. Таким образом я поплатилась не совсем полным годом харьковской тюрьмы за полный год партийной работы в Харькове, а такая расплата по тем временам считалась очень дешёвой.




[1] Кооптация (лат. cooptatio — дополнительное избрание) — введение в состав выборного органа новых членов либо кандидатов собственным решением данного органа без проведения дополнительных выборов. Кооптация может в дальнейшем утверждаться на общем собрании соответствующей организации, если того требуют её учредительные документы.
[2] Имя Желабина Н. упоминается историками рабочего движения в числе первых питерских кружков, но то был старший брат Онуфрия.

Вернуться к оглавлению.

Комментариев нет: