суббота, 10 февраля 2018 г.

Глава X. Второй раз в Костроме

В Кострому я приехала незадолго до 1 мая, застала организацию в большом затруднении по части заготовки первомайской литературы, там усиленно искали путей к оборудованию тайной типографии, и мне было предложено прежде всего этим заняться. После переговоров со старой приятельницей — Соней Загайной, которая до тонкости знала всё, касающееся дела с типографией, мне стало ясно, что за короткий срок, остававшийся до 1 мая, нам ничего солидного не создать, а можно лишь на скорую руку оборудовать «летучку», напечатать в ней «первомайские листки, и уже «после этого, не связывая себя сроком, наладить что-нибудь более фундаментальное.
В таком духе мною было внесено предложение, принятое Костромским комитетом, в состав которого я была с первых же дней вначале кооптирована, а на ближайшей конференции и избрана. В комитете тогда были следующие товарищи: Стопани Александр Митрофанович (кличка Наум), Квиткин Олимпий Аристархович (кличка Афанасий) чрезвычайно умный человек, очень крупная партийная величина в то время, ставший впоследствии, во время империалистической войны, оборонцем, а после Октябрьской революции 1917 года обыкновенным ругателем большевиков. Из местных рабочих в комитете были: Александр Гусев и старик Симановский, далее там были профессионал Алексей Серговский (кличка Максим), Михеев Николай Михайлович (кличка Константин) и я — Ольга Петровна.
Работа между нами была распределена таким образом, что Квиткин был присяжным докладчиком по всем вопросам партийной тактики, Стопани руководил постановкой пропаганды и легальной нашей газетой «Костромской листок», подвергавшейся бесконечным конфискациям отдельных номеров, а впоследствии и вовсе прихлопнутой. Михеев был ответственным организатором фабричного района, нёс руководящую работу в союзе текстильщиков, а также был ответственным и почти единственным для больших выступлений агитатором; Александр Гусев был председателем, а Симановский — товарищем председателя союза текстильщиков; Алексей Серговский — агитатором и разъездным по губернии работником, а я была секретарём комитета и ответственным организатором городского района.
Отдельные части топографии в Костроме имелись, хранились у некоего Горицкого — служащего у нотариуса, имевшего связи в самых глубинах мелкого чиновничества и мещанства.
Как-то раз, когда предполагалось устроить областную партийную конференцию в Костроме, так как в Москве все наши квартиры были провалены, и я обратилась за содействием к «Конспиратору» — кличка Горицкого, он очень просто сказал: «Надо мне сходить к ксёндзу, быть может даст костёл». Областная конференция тогда была почему-то отложена, и тем отнята возможность у костромичей за год до V съезда нашей партии, который, как известно, состоялся в Лондоне в церкви, предвосхитить эту идею устроить нашу, богу неугодную конференцию в святом католическом костёле.
Шрифт и станок были извлечены «Конспиратором» из-под спуда и водворены на Пятницкой улице в квартиру Парийских, в светёлку, бумага, краски и проч. были добыты, листок составлен не то Стопани, не то Квиткиным, печатать взялась Соня Загайная, которой помогал профессионал Виктор, вскоре от нас уехавший. Работа производилась день и ночь, причём Соня простояла на ногах от вторника до пятницы, за каковой срок было изготовлено несколько тысяч первомайских листков. В пятницу у Сони распухли ноги, больше стоять и работать она не могла, сменить её полностью никто из нас не мог, не зная типографского дела.
Помимо усталости главного работника, надо было вообще ликвидировать дело, так как выяснилось, что мы стали обращать на себя внимание черносотенного брата хозяйки квартиры, а также, что в соседней квартире того же дома ютятся эсеры и что там хранится у них оружие.
Всё это заставило нас спешно свернуть нашу «летучку», за вывозку её из квартиры Парийских опять взялась Соня Загайная, которой помогал член комитета (Михеев). Когда они нагрузили на себя шрифт и, наняв извозчика, сели в пролётку, под ними погнулись рессоры, особенно с той стороны, где сел Константин, и всё же они с этим грузом направились к Опариной, которая отвезла на хранение нашу типографию в фабричное селение Родники.
Таким образом первомайская листовка была нами своевременно заготовлена и распространена.
Костромская организация, как и вся наша партия в 1906 г., представляла собою очень, сложное сочетание нелегальной и легальной организации; тогда приходилось всячески изворачиваться и лавировать, чтобы полностью использовать все ещё оставшиеся в нашем распоряжении легальные возможности и одновременно зарываться поглубже в подполье.
Так, например, в начале лета мы ещё имели свою газету «Костромской листок», и в то же время нельзя было обходиться без выпуска наших прокламаций и листовок; был у нас свой книжный склад на Русиной улице, в котором мы открыто торговали нашими брошюрами издания 1905 г., и надо было создавать подпольный распространительный аппарат наших прокламаций и листовок.
То же самое с собраниями — организовывали и проводили открытые митинги, которые в фабричном районе происходили у нас на пустыре за Зотовской фабрикой. Невдалеке от этих митингов появлялись частенько разъезды казаков, но до поры до времени держались на почтительном расстоянии, причём ни у кого из нас тогда не было уверенности, что вот-вот казаки не подъедут ближе и не будут пущены в ход столь хорошо всем нам известные тогда нагайки.
Кроме наших собственных митингов в фабричном районе надо было организовывать наши выступления на митингах, устраиваемых другими партиями в «дворянском собрании», главным образом кадетами, которые, особенно после роспуска 1‑й государственной думы, изображали из себя больших революционеров, козыряя выборгским воззванием и настраиваясь на именинный лад в предвкушении будущих побед на выборах во вторую думу.
Широко пользуясь возможностью выступать открыто, мы одновременно устраивали конспиративные собрания в Посадском лесу, где, конечно, можно было говорить более откровенно, чем в присутствии хотя бы в отдалении гарцующих казаков у Зотовской фабрики или полицейского чина в зале «дворянского собрания».
Центр организации — Костромской комитет, — районные и фабрично-заводские комитеты были безусловно законспирированы.
Глубоко законспирированы были также наши пропагандистские кружки, которые по внутреннему своему содержанию мало чем отличались от теперешних марксистско-ленинских кружков; таким кружкам и тогда наша партия уделяла много внимания. Имена кое-кого из пропагандистов запомнились мне, это были студенты: Силесский, Иорданский, Рязановский. Румянцев, Караваев, а также Маруся Симановская.
Кроме поименованных пропагандистов, близко соприкасалась с нами группа молодёжи: сёстры Черские, Н. Андреева, К. И. Воинова и др.
Группа товарищей, работавших в профсоюзах, тоже была законспирирована, хотя ничего оформленного в виде фракции у нас там тогда ещё не было.
Самый большой и влиятельный профсоюз текстильщиков был всецело в наших руках — как председатель его, Александр Гусев, так и товарищ председателя, старик Симановский, были, как уже сказано выше, членами Костромского комитета. Другой член комитета Константин (Михеев) выступал на всех общих собраниях союза, проводя там нашу большевистскую линию. Вообще союз текстильщиков был тогда нашей твердыней, дававшей нам возможность держать тесную связь и проводить своё влияние в самой широкой беспартийной массе текстильщиков, которые составляют большинство костромского пролетариата. В этом же союзе мы под шумок иногда устраивали и наши комитетские собрания, но чаще эти собрания происходили в книжном складе, который имел незаметные задние комнаты, куда очень удобно было проходить через склад; ведь в склад идёшь как покупатель, а прошмыгнёшь в задние комнаты. Этой специфической особенностью склада я как секретарь комитета, в круг обязанностей которого входила, между прочим, и поставка квартир под собрания во что бы то ни стало, особенно дорожила, помимо того, что потом и самой приходилось тоже жить в этих заповедных комнатах, примыкавших к складу.
Вначале, по приезде, за неимением паспорта и сколько-нибудь более подходящей квартиры, я вынуждена была поселиться в семье т. Стопани, который жил тогда в Костроме легально, жандармам его квартира была хорошо известна, за нею безусловно была слежка, и было совсем нецелесообразно жить мне там; кроме того ужасно не хотелось своим возможным арестом в этой квартире осложнить и без того крайне тяжёлую жизнь жены т. Стопани, Марии Михайловны, этого революционера по духу, вынужденного силою обстоятельств вместо активной партийной работы нести только тяжесть забот и хлопот о детях, которых у Стопани было тогда четверо, мал-мала меньше, и из которых старший Митя впоследствии геройски сражался и погиб на одном из фронтов пролетарской революции. В течение долгих лет нелегальной работы мне приходилось в нашей партийной среде встречать многих женщин революционерок — жён революционеров, которые из-за детей с мукой в душе, с великим надломом вынуждены были ограничиваться незавидной ролью только матери и хозяйки дома, имея все данные быть настоящим партийным работником.
После 1 мая слежка за квартирой т. Стопани усилилась, и я окончательно ушла оттуда, а так как идти больше было некуда, то поселилась в одной из комнат склада, рядом с Соней Загайной, которая теперь жила здесь в качестве заведующей складом. Соня, была прописана, а я жила невидимкой. Моей задачей было во что бы то ни стало законспирировать эти наши комнаты, превратить их в приёмную по делам Костромского комитета, но делу этому сильно мешали боевики, которые, имея свою собственную конспиративную квартиру-общежитие, тем не менее постоянно приходили через склад в наши комнаты и располагались там со своими бомбочками, как нежно называли они негодные, домодельные, никогда не взрывавшиеся, никому уже в тот момент не нужные снаряды.
Наши дружины, сыгравшие столь крупную боевую роль в октябре-декабре 1905 г., к описываемому времени, летом 1906 г., будучи ещё формально связанными с партийными организациями, стали от них постепенно отрываться, превращаться в дезорганизованные группы боевиков, действовавших на свой риск и страх, пробавляясь «эксами», вносившими яд разложения в ряды нашей партии.
Костромские боевики не составляли исключения, и все попытки комитета влиять на них кончались ничем: боевики были сами по себе, партийная организация — сама по себе.
С организацией постоянной типографии пришлось немало биться. После всевозможных планов, переговоров, специальных поездок в Москву за людьми удалось оборудовать типографию в четырёх вёрстах от города на даче, где под чужим паспортом поселились: Алексей Загайный, Лидия Молчанова, специально для этого приехавшая из Москвы, и девица из Саратова — фамилии не помню.
Что именно успели мы напечатать в этой типографии, я не помню, но только помню, что просуществовала она недолго. Вскоре товарищи, работавшие там, заметили за собою слежку, пришлось экстренно ликвидировать с такими трудностями налаженное дело, причём для ликвидации было найдено наиболее безопасным запрятать типографию в кованый сундук и на канате спустить ночью в пруд, а самим скрыться. Сейчас уже не помню, сколько времени плавал наш «Ноев ковчег», пока удалось его извлечь на свет для водворения на Павловской улице, где специально для этого устроились на квартире учитель с сестрой (фамилии не помню) и Мария Ханзинская, выписанная по рекомендации Константина (Михеева) из Орла для работы в нашей типографии.
Сколь долог был век этой новой типографии на Павловской улице, можно судить по тому, что к концу лета эта самая типография уже путешествовала на лошадях по направлению в «нашу вотчину» — в Жирославку, где вначале мы её просто спрятали, не считая достаточно безопасным там пустить её в ход Однако через некоторое время, когда до зарезу нужно было напечатать листок, насколько помню, листок в связи с нашим отношением к предстоящей предвыборной кампании во вторую Государственную думу, мы расхрабрились и решили пустить наш станок на территории Жирославки. К этому времени мною был выписан из Москвы опытный товарищ, великолепный наборщик (он же, конечно, и печатник), которого мы все звали Васей, фамилия его Маеров. Вася приехал со своей женой в Кострому, и их сразу же отправили в Жирославку на работу.
Вечером в Жирославке, когда дети и прислуга укладывались спать, в кабинете теперь уже тоже покойного Александра Геннадиевича Колодезникова, начиналась работа.
Вначале дело шло хорошо, а затем глуховатая и глуповатая пятнадцатилетняя няня Параня, которой как-то меньше стеснялись, предполагая, что она ничего не соображает, вдруг вбегает на кухню и говорит: «Дуня, а Дуня, глянь-ка, что у нас там делается, как ночь настанет, так слышу ту да ту, гудит что-то у Александра Геннадиевича в кабинете, а сама Елизавета Александровна тихонько крадётся ночью с ведром черных, пречёрных помоев, которые она выливает у самого заборчика».
Разговор Парани с Дуней был подслушан товарищами и после этого решено было опять свёртываться, приостановить работу впредь до новой комбинации. Так бились мы всё лето: то развёртываясь, то свёртываясь печатая лишь урывками в особо счастливые моменты.
Кроме интенсивной работы, в фабричном районе была крепкая связь и с городскими ремесленниками — городским районом, организатором которого была я, но это дело считалось уже как бы вспомогательным, так как почти все силы и всё внимание ухлопывалось у меня на секретарство. Основная группа рабочих городского района, которым приходилось уделять больше внимания, были, конечно, типографщики, которые, помимо всяких других качеств, отличались драгоценнейшим свойством — воровать в своих типографиях шрифт и передавать его в нашу тайную типографию. Организаторами типографщиков были тогда тт. Смирнов и Пётр Каганович, который был ещё почти мальчиком, но очень энергичным и деятельным. Была в городском районе сплочённая группа портных, тесно связанная с нами, но ни одной фамилии этих товарищей я не запомнила. Костя Курзин, с которым впоследствии через много лет пришлось иметь дело и в ссылке и по оборудованию тайных типографий в других местах, был организатором серебрянников, а переплётчиков объединял хозяин мелкой переплётной мастерской — переплётчик Попов, а также его подручный — хромой переплётчик, наивный очень славный парень, большой мой приятель, в дружбе которого пришлось мне раз особенно убедиться, когда в самые серые будни вдруг заявляется мой хромой переплётчик чисто выбритый в новой кумачовой рубашке и торжественно поздравляет меня с днём ангела.
На мой удивлённый вопрос, чего это ему вздумалось поздравлять меня, последовал ответ, что сегодня Ольга и, значит, я именинница, поэтому меня и поздравляют. Неудобно было мне рассказывать, что хотя я и Ольга, да не настоящая, сказала, что вообще-то я своих именин не праздную, считая это предрассудком, но раз он пришёл, то очень благодарна за внимание. Чтобы не разрушать праздничного настроения приятеля, я вздула самоварчик, и мы с ним за приятной беседой напились чаю с калачами вместо именинного пирога.
Костромской комитет делал всевозможные попытки осуществлять руководство партийной работой по всей губернии, но добиться существенных результатов было чрезвычайно трудно. Постоянная связь была лишь с ближайшими уездами, главным образом с Кинешмой, где работал Семён Серговский — Павел, — часто к нам приезжавший и действовавший в Кинешме в полном контакте с нами.
В Кинешме мы раз устроили одну губернскую конференцию в то лето, но всё содержание этой конференции почему-то совсем испарилось из памяти, остались лишь внешние моменты в роде того, что было радостно ехать на пароходе по Волге в прекрасную погоду, что заседали мы в какой-то буржуазно обставленной даче, что там были гигантских размеров кресла, что из конспиративных соображений нельзя было выйти на балкон подышать, хотя в наглухо запертой нашей комнате было накурено и душно до дурноты — всё в таком же роде, и больше ничего не осталось в голове, как это ни странно.
Кроме Кинешмы мы правильно сносились с Родниками через т. Любимова, Новолоками и ещё какой-то рядом с Новолоками фабрикой, название которой забыла, а также с Яковлевской фабрикой. Из Нерехты к нам часто приезжал товарищ, парикмахер по профессии, очень курьёзный по внешнему виду: с длинной шевелюрой, в черных очках и странного покроя пиджаке. В разговоре он употреблял много иностранных слов, постоянно жаловался на перегруженность партработой. «У меня шестнадцать функций», говорил он бывало и начинал перечислять по пальцам эти «функции». С наиболее глухими, так называемыми лесными, уездами связь у нас была слабая вследствие отдалённости их не только от губернского центра, но и от линии железной дороги. Помнится мне, что на комитетских собраниях неоднократно обсуждались вопросы, связанные с постановкой работы в крестьянских уездах и вообще среди крестьян в виду того значения, которое уже тогда мы, большевики с Лениным во главе придавали крестьянству; вопрос этот являлся одним из особенно актуальных. Опорным пунктом для работы в деревне могло бы быть сельское учительство, которое надо было маленько переработать, ибо сочувствие учителей было на стороне эсеров, хотя сколько-нибудь серьёзной эсеровской организации не было ни в самой Костроме, ни в уездах.
Запомнился мне один митинг в «дворянском собрании», устроенный эсерами по случаю приезда московской знаменитости: не то «Непобедимого», не то «Солнца»[1]. Съехались учителя со всей губернии, эсеровский лидер говорил блестяще, но не менее блестяще оппонировал ему наш агитатор Гастев, который выступал открыто под именем Вершинина, а в организации назывался Лаврентием, — Гастев, которого усиленно разыскивала костромская полиция, поэтому ему приходилось скрываться и выступать только налётом.
Приезжее эсеровское светило сильно подняло революционное настроение учителей, но организационно закрепить это настроение костромские эсеры не сумели, а сделали это мы.
После этого митинга учителя зачастили к нам в оклад за литературой, а также заходили ко мне, как к секретарю комитета, «просто потолковать», причём тут же часто присутствовали самый зубастый из нас Афанасий Квиткин и другие товарищи.
В результате этих разговоров нами через некоторое время была организована группа учителей, которые задались целью поднять работу в деревне. Наиболее активным из учителей был Александр Станкевич, и до того тесно связанный с Костромским комитетом.
Крестьянской работой увлёкся и Афанасий, а впоследствии вёл эту работу также и Владимир Бобровский, приехавший после ареста и высылки из Москвы в Кострому.
Всё лето 1906 г. мы поддерживали самую интенсивную связь с партийными центрами, которые тогда были заняты вопросом, связанным с Государственной думой, поскольку назревало решение вторую, думу не бойкотировать, а также борьбой за экстренный съезд.
Мы, костромичи, стояли всецело и безоговорочно за созыв экстренного съезда партии, на котором, по глубочайшему нашему тогдашнему убеждению, должно было получиться другое соотношение сил, — мы были уверены, что на этом новом съезде перевес будет на стороне большевиков. Такая наша уверенность базировалась на бодром настроении костромских рабочих, среди которых и намёка не было на уныние и растерянность, свидетелем которых мне пришлось быть зимою в Замоскворецком районе.
Происходило это, вернее всего, от того, что Кострома менее всего бурно пережила 1905 г., поэтому не могло быть там такого резкого упадка, как в Москве, а также от того, что полоса репрессий, посыпавшихся на головы пролетариата более боевых районов, ещё не давала себя пока в достаточной степени чувствовать в сравнительно мирной Костроме; как бы там ни было, весною и летом 1906 года было в Костроме работать весело, и самая напряжённая работа даже мало утомляла, что опять-таки объясняется ограниченностью пространства, на котором приходилось вертеться: Кострома город очень небольшой, и даже до Посадского леса, нашей главной и наиболее безопасной штаб-квартиры, ходить было недалеко.
По всяким делам общепартийного характера от Московского областного бюро к нам чаще других приезжал Данило — Сергей Васильевич Модестов. При имени Данилы предо мною, как живая, встаёт смеющаяся физиономия семинариста Серёжи, которого впервые увидела на конспиративной квартире в Твери в 1903 году. Через два года столкнулись мы с ним в Москве, причём он с разными шуточками и прибауточками сообщил мне, что за это время успел посидеть в двух тюрьмах — ярославской и иваново-вознесенской. Ещё через год в Костроме передо мною уже был вполне сформированный крупный партийный работник, член областного бюро т. Данило, напоминавший прежнего Серёжу лишь своими любимыми шуточками.
В один из приездов в Кострому Данилы пошла я с ним на собрание в Посадский лес, где он должен был сделать нам доклад о положении дел в партии, и по дороге он меня вдруг спрашивает: «Ольга, вам очень трудно было залезть обратно в подполье после 1905 года?». На мой ответ, что трудно, да не очень, Данило сказал: «Лично я бы этим делом совсем не затруднялся, кабы не ревматизм, кабы не больно было ходить по лесам, ведь нашему брату-организатору при условиях подполья прежде всего нужны ноги, а потом уже голова, — не правда ли?»
В 1907 году беспокойный Данило, исколесивший по собраниям своими больными ногами леса Костромской, Ярославской и Владимирской губерний, приехал с докладом в Москву в областное бюро, где и был арестован.
В 1908 году по болезни и ходатайству матери т. Модестову предстояло отправиться вместо ссылки в Сибирь за границу, но, несмотря на серьёзную болезнь, Данило не поехал за границу. Такие товарищи, как Данило, тогда слишком остро чувствовали громадный недостаток квалифицированных партийных сил вследствие уже массового в тот период бегства интеллигенции из рядов партии, и Серёжа вместо заграницы переходит на нелегальное положение и идёт работать раньше на Урал, потом в Екатеринослав, а оттуда в Николаев, где его арестовывают, судят по 102 ст. и приговаривают к 6 годам каторги.
Болезнь — костный туберкулёз и ревматизм — в это время сильно прогрессирует; николаевская каторжная тюрьма, куда свозились со всей России туберкулёзные политические каторжане, названная царским санаторием, довершает остальное. После четырёх лет пребывания в этой страшной тюрьме, организм т. Модестова совершенно разрушается; по ходатайству родных его переводят на родину в тверскую тюрьму, где он медленно умирает в течение двух лет, а когда срок каторги уже закончен и когда наступает революция 1917., в Москве появляется старик-инвалид Модестов, в котором никому и в голову не пришло бы узнать прежнего Серёжу. Однако этот инвалид ещё находит в себе силы приняться за работу, он становится редактором «Голоса трудового крестьянина», крестьянской газеты, но сил этих хватает на пару месяцев, хотя теперь бы уж можно работать головою, а не ногами, о чём тогда в Костроме только и мечтал Серёжа. Тов. Модестову было всего 34 года, умер он в момент торжества великой пролетарской революции, которой он отдал все без остатка свои недюжинные революционные силы.
Наше костромское благополучие в смысле использования легальных возможностей частенько нарушалось всё лето. Сначала была закрыта наша газета, потом добрались до нашего книжного склада, который я всё время берегла, как зеницу ока, ибо он был великолепной ширмой, за которой можно было всякими конспирациями заниматься. Началось с того, что полиция участила свои обыски и выемки недозволенных к продаже книг, а в одно прекрасное утро догадалась обыскать всё помещение, причём мне посчастливилось уйти оттуда в присутствии полиции. Дело было так: сижу у себя утром в запертой комнате склада, на столе горит свеча, чтобы в случае нашествия успеть спалить лежавшие передо мною обрывки бумаг с иероглифами — заметки, сделанные мною накануне во время заседания комитета, из которых надо составить протокол этого заседания.
Занятие прерывается стуком в дверь юноши Петра Кагановича, вошедшего не через склад, а чёрным ходом и сообщившего взволнованным голосом, что успел обогнать полицию, идущую большим нарядом в склад, очевидно для производства обыска во всей квартире. Каганович успел удалиться тем же чёрным ходом, а я спалила все бумаги, потушила свечу, накинула на себя пальто, приколола шляпу, успела забежать на секунду в склад, шепнуть заведующей «идут», схватить с полки две книжки и с видом покупательницы стала спускаться с главной лестницы навстречу идущей полиции, которая, взглянув на «купленные» мною книжки, без всякого подозрения пропустила меня к выходу. Наш склад тогда был тщательно обыскан и запечатан, а новая заведующая, некая Поля (фамилии которой я не знаю), арестована.
Закрытие склада было для нас вообще большим ударом, в частности, условия моей работы, как секретаря, очень затруднились, приходилось пуститься в поиски всяких квартир под собрания, совещания и проч., — одним словом, надо было отправляться на поклон к так называемым сочувствующим, что лично для меня всегда было самым тягостным делом. Второй наш приют, помещение союза текстильщиков, тоже стал подвергаться частым набегам полиции, а кроме того казаки стали осмеливаться близко подходить к нашим митингам и самым бесцеремонным образом разгонять их, а за нами, работниками, к осени пошла усиленнейшая слежка.
За мною до того стали ходить по пятам, что я не только не могла продолжать работать в Костроме, но и выехать оттуда незамеченной было трудно. Для того, чтобы выбраться безнаказанно из города, мне пришлось довольно долго укрываться в городской квартире Колодезниковых, совершенно не выходя из дома, покуда замела следы; и только после этих предосторожностей я решилась отправиться на вокзал.
Во время переправы через Волгу, когда ехала на вокзал, дул осенний ветер, было пасмурно, и с тоскою думалось, что торжествующая по всей линии реакция готовит свою ненастную осень и для невольно покидаемой мною костромской организации, с работой в которой было у меня связано столько светлых весенних и летних дней.




[1] «Непобедимый» — кличка Бунакова, «Солнце» — Авсентьева.

Вернуться к оглавлению.

Комментариев нет: