В начале 1907 г., в феврале, меня, наконец, направили
на эту местную работу в Иваново-Вознесенск, куда, как в подлинный пролетарский
центр, я давно уже мечтала пробраться.
Иваново-Вознесенск производил сильное впечатление даже при
самом поверхностном беглом взгляде на его улицы и постройки. При всех своих
скитаниях по белому свету я нигде не видела столь обнажённого, столь кричащего
контраста между нищетой и роскошью, какой сразу же поражал глаз в Иванове.
Во всяком «благоустроенном» городе, как известно, убогие
жилища рабочих заботливо убраны от глаз на окраины, слободки, а
Иваново-Вознесенск весь целиком представлял собой такую окраину, густо заселённую
огромным рабочим населением текстилей, с их истощёнными жёнами-ткачихами и
ободранными рахитичными ребятишками — будущими текстилями.
Среди маленьких с подслеповатыми оконцами домиков,
обладавших удивительной способностью вместить по нескольку семейств, там вдруг
неожиданно вырастает роскошный, причудливой архитектуры дворец фабриканта, а
связующим звеном между хижинами рабочих и дворцами фабрикантов служат огромные
корпуса, высоченные трубы фабрик, выстроенных и оборудованных согласно
последнему слову науки.
По изрытым свиньями, заваленным отвратительными отбросами
улицам Иванова-Вознесенска нередко можно было встретить проезжавшую на
белоснежных лошадях в шикарной коляске с толстым блестящим кучером семью
фабриканта, его раскормленных, нарядных жену и детей с гувернантками, боннами и
другой домашней челядью. Диву бывало даёшься, как у этих людей хватает наглости
совершать свои прогулки мимо окон работающих на них рабочих и как это у рабочих
хватает терпения спокойно смотреть из окон на такую проезжающую коляску.
Здесь, в Иваново-Вознесенске, без всякого прикрытия, без
всяких промежуточных прослоек стояли друг против друга две стороны — труд и
капитал, — дело было яснее ясного, поэтому так легко было вести нашу
большевистскую работу в Иваново-Вознесенске, и никакой серьёзной борьбы, как со
сколько-нибудь организованной силой, нам, большевикам, там не приходилось
выдерживать ни с меньшевиками, ни с эсерами.
В силу этой причины иваново-вознесенский пролетариат,
руководимый наиболее передовыми своими товарищами, всегда оказывался в первых
рядах борцов пролетарской революции.
Мне по приезде пришлось устроиться в одном из таких домиков,
но занимали его не рабочие, а фельдшерица Надежда Митрофановна Стопани,
которая, служа в Иванове фельдшерицей в больнице, вместе с тем служила
организации своей квартирой.
Квартира эта, состоявшая из одной комнаты с перегородкой,
была невероятно холодная и сырая, с промёрзших окон ручьями стекала вода в
заботливо подставленные хозяйкой сосуды. Мебели, за исключением узкой койки,
стола и двух-трёх табуреток, не было никакой. За перегородкой на койке спала
сама Надежда Митрофановна, приятельница её пропагандистка Маруся, по мужу впоследствии
Бубнова, спала на полу; с моим приездом было сооружено ложе из двух изломанных
ящиков, причём и моё это ложе тоже помещалось за перегородкой, так как тут была
территория более или менее неприкосновенная, где можно было умыться, раздеться
или переодеться, не рискуя быть застигнутой врасплох пришедшим по экстренному
делу товарищем.
В комнате, в собственном смысле слова, постоянно толклась
всякая наша публика в течение дня, а ночью частенько весь пол её бывал усеян
спавшими товарищами.
Основным нашим ночлежником был «Химик» — Андрей Сергеевич
Бубнов, который хотя и был местный ивановский житель, но скрывался от полиции,
из конспиративных соображений жил и работал не в самом городе, а в восьми вёрстах
от него в Кохме, откуда ему постоянно приходилось по делам путешествовать к нам
в город, путешествовать на своих, на двоих, обутых в серые валенки, за каковые
заплатил 1 р. 20 к.
Этими валенками «Химик» так дорожил, что однажды, когда ему
пришлось из Кохмы скрыться и он впопыхах забыл одеть свои драгоценные серые
валенки, нам стоило больших трудов уговорить его не рисковать, не возвращаться
за валенками в Кохму, где его, быть может, ждёт засада.
Иногда ночевали приезжавшие к нам по делам товарищи из Шуи,
главным образом Фрунзе, кличка которого была Арсений, с закадычным другом своим
шуйским рабочим Гусевым. Когда оставалась на ночь эта парочка, приходилось
особенно зорко смотреть на углы нашей улицы: нет ли шпиков, так как за Арсением
полиция гналась по пятам, и держался он только исключительно благодаря особым
заботам шуйских рабочих, которые с большой опасностью для себя укрывали своего
кумира — Арсения.
Как «Химик», так и Арсений пользовались тогда большой
популярностью среди рабочих Иваново-Вознесенского района.
Во время районных конференций, когда приезжали товарищи из
Тейкова, Кохмы и др. мест, на полу в нашей главной комнате яблоку негде было
упасть от ночлежников.
Кроме того, у нас был одно время постоянный жилец, кудластый
молодой рабочий Серёга, который, уж не помню по каким соображениям, ютился в
квартире Надежды Митрофановны: не то за ним тоже полиция гналась, не то его
просто родители выгнали из дому, как «сицилиста», и некуда ему было деваться
больше.
Питались мы все в этой квартире всухомятку, раз десять на
день ставя самовар.
Когда Надежда Митрофановна освобождалась из больницы, то она
весь свой выходной день убивала на стряпню, чтобы накормить всю ораву горячим.
её приятельница Маруся особой хозяйственностью не отличалась, всегда
предпочитала прорехи на своём платье затыкать английской булавкой, чем
заштопать, и из-за этого у неё с аккуратной, домовитой Надеждой Митрофановной
происходили постоянные стычки.
Все мы, пришлый элемент, тоже в достаточной степени много
сумбура вносили, так что бедная Надежда Митрофановна была из-за нас настоящей
мученицей, уже не говоря о том, что каждую минуту ей так же, как и нам, грозил
арест.
Квартирный вопрос для ивановской организации вообще был
наиболее больным, было крайне необходимо, чтобы мы, профессионалы нелегальные,
ютились не прямо у рабочих на виду у всех, но промежуточных квартир, кроме
квартир учителей Таганова и Тараканова, не было, и в этом смысле в Иванове было
тяжело работать, но только в этом одном смысле, во всём остальном было хорошо
Там была ещё более живая работа, чем в Костроме, не было и здесь весною 1907 г.
среди рабочих никакого намёка на упадочные настроения, хотя для ивановцев
гораздо более бурно и с большими жертвами прошёл 1905 г., чем для
костромичей.
От завоеваний революции 1905 г. в Иванове к
описываемому мною времени остались ещё кое-какие крохи в лице легально
существовавших трёх профсоюзов: металлистов, ситцепечатников и ткачей, причём
оба последних союза помещались в одной квартире, но считались почему-то двумя
самостоятельными союзами, а не одним союзом текстилей.
Профессиональные союзы всё время не выходили из поля зрения
ивановского полицмейстера, коротенького юркого человека, имевшего в своём
распоряжении не только полицию, но и казаков.
Эти казаки жили в Иванове помещиками, на их содержание
отпускались фабрикантами специальные средства, их наделяли домами, огородами,
коровами, курами, утками и т. д. Пользуясь всеми этими благами, казаки
обязаны были хлестать рабочих нагайками во всякое время, когда это покажется
нужным фабриканту или полицмейстеру.
Полицмейстер часто совершал набеги на помещения профсоюзов,
председатель и члены правления постоянно вызывались к нему для объяснений, и
тем не менее в союзах мы вели большую, планомерную работу по внедрению в
сознание широких пролетарских масс Иванова наших большевистских идей. Наши
работники Михеев и Гандурин выступали там на открытых собраниях с большими
докладами общеполитического характера. Союзы несли и большую профессиональную
работу, а кроме того служили надёжным убежищем для нашей нелегальной партийной
организации. Наиболее активные члены союзов являлись в то же время и членами
нашей организации, председатель и большинство членов правления стояли в центре
партийной работы Иваново-Вознесенского района — были членами
Иваново-Вознесенского комитета.
Комитет состоял из следующих товарищей: старейшего члена
нашей партии Ольги Афанасьевны Баренцевой, работавшей тогда под кличкой
Екатерины Николаевны: Андрея Сергеевича Бубнова — «Химика»; Исидора Сергеевича
Любимова, кличка — Григорий, Мараховца Евгения Алексеевича — все местные
интеллигенты; Константина Дмитриевича Бандурина, кличка — Лука, теперь
пролетарский писатель; «Сохатого», фамилия которого мне не известна, потому что
кличка сделалась его второй фамилией; Голубева, кличка — «Красный», Кудряшева
Ивана Васильевича — все местные рабочие.
Из пришлых профессионалов нелегальных членов комитета было
вначале нас двое: я и приехавший из Костромы Николай Михайлович Михеев — Константин,
молодой работник, развернувшийся как крупная агитаторская сила (впоследствии, к
сожалению, отошёл от нашей партии). В дальнейшем в комитет вошёл также
приехавший молодой, совсем желторотый, но чрезвычайно задорный и способный
работник Ломов или просто Жоржик — Георгий Ипполитович Оппоков.
Кроме того, из ближайших ответственных работников запомнились
слесарь с Фокинской ф‑ки Кузнецов — «Северный», Самойлов — «Южный», «Буква»,
профессионал Максим, фамилии которого не знаю, пропагандист Марк-Михаил
Павлович Цветаев, умерший недавно.
Помню также группу работниц, имён которых не знаю,
возглавлялись они бойкой молодой работницей с зычным голосом Марией Трубой
(Икрянистова).
В состав иваново-вознесенской организации входили следующие
районы: Шуя, Тейково, Кохма, Южа, Лежнево, Середа, а потом и Родники, отошедшие
от Костромы. Сам Иваново-Вознесенск, включавший в себя наибольшее количество
рабочих, был в партийном отношении разделён на пять районов: ответственным
организатором 1‑го района была Варенцова, 2‑го — Голубев, 3‑го — Сохатый, 4‑го-Любимов,
а организатором 5‑го городского района был молодой приказчик, фамилии которого
не помню. Из работников, приезжавших на наши районные конференции и совещания,
запомнились Тейковский — «Святой», т. Коротков и нелегальная Александра
Житкова, от нас потом отошедшая.
На мою долю сразу же по приезде выпало стать секретарём
комитета, так как я считалась в этом деле как бы уже вроде спеца: до того
секретарствовала в Баку, в Костроме и областном бюро. Ивановскую организацию
застала в период заканчивавшейся кампании по выборам во вторую Государственную
думу, почти даже в момент самых выборов, когда после долгих переговоров с
орехово-зуевскими товарищами, выдвигавшими своего кандидата, ивановцам удалось
отстоять кандидатуру т. Жиделева, как депутата от рабочих по Владимирской
губернии.
Как мною уже указано выше, настроение в Иваново-Вознесенске
было тогда приподнятое не только в партийной среде, но и среди широких
беспартийных масс, доказательством чему служили грандиозные проводы, устроенные
рабочими своему депутату Жиделеву при отъезде его в Петербург.
На митинге, устроенном на площади у вокзала, куда собралось
до сорока тысяч рабочих, первым произнёс речь член комитета Константин (Я. М. Михеев).
За ним говорил второй член комитета Лука (Константин Гандурин), произведший
огромное впечатление своей красивой речью с чисто ивановским говором на «о».
После митинга нас, членов комитета, обступила густая толпа
рабочих, на наших агитаторов напялили чужие картузы, сразу изменившие их
физиономии, и мы все благополучно удалились восвояси, хотя на площади было
немало и явной и тайной полиции, а вдали разъезжали казаки, не осмелившиеся
приблизиться к рабочим, вышедшим всей массой на площадь проводить своего
депутата. После проведённой предвыборной в Государственную думу кампании,
выборов депутата и проводов его перед нами стояли рядом две крупные неотложные
задачи: надо было провести подготовительную работу к намечавшейся в ближайшем
будущем забастовке текстильщиков Московской области и надо было организовать
выборы на V партийный съезд, впоследствии названный лондонским съездом.
Что касается выполнения первой задачи — подготовки к
областной забастовке, то здесь центр тяжести лежал в нашей работе в профсоюзах,
которые, как мною уже было указано выше, были всецело под нашим влиянием и
руководились членами комитета — Константином (Михеевым), Лукой (Гандуриным),
бывшим тогда ответственным секретарём союза ситцепечатников, товарищем
председателя Самойловым, председателем союза металлистов Кудряшевым и другими
товарищами.
Ещё в феврале месяце состоялась в Москве областная
конференция профсоюзов, на которой ребром встал вопрос о необходимости дать
отпор наступающему в связи с общей политической реакцией капиталу, о поднятии
жизненного уровня текстильщиков, а в апреле уже окончательно созрела идея
областной забастовки. После этой конференции текстильщиков у нас в Иванове
состоялся целый ряд районных профессиональных конференций, на которых со всех
сторон дебатировался вопрос о возможности и целесообразности поднять забастовку
в Ивановском районе.
Само собой разумеется, что перед каждой такой конференцией
вопросы эти предварительно «осуждались на наших комитетских собраниях, причём у
нас наметились две точки зрения: одни товарищи были всецело за забастовку,
горячо указывали на её своевременность, на ту политическую роль, какую она
может сыграть в такое глухое время; другие находили, что время слишком глухое,
что забастовка будет проиграна, наступит разочарование в рабочей массе, наша всё
более крепнувшая тогда нелегальная организация вынуждена будет во время
забастовки выйти из подполья, а значит, будет разбита непосредственно же за
ликвидацией забастовки.
Как сторонники, так и противники забастовки находили
необходимым копить силы для «окончательной» битвы, для вооружённого восстания,
которое тогда казалось нам более близким, чем оно вышло на самом деле, расхождение
было лишь по данному тактическому ходу. Сторонники забастовки считали более
тактичным подхлестнуть немножко ход истории, а противники её опасались при этом
свалиться в канаву.
Вопросы, связанные с областной забастовкой, широко
дебатировались на всех фабрично-заводских собраниях, причём идея подхлёстывания
истории всё больше и больше нравилась боевым по природе ивановским текстилям,
но до поры до времени мы ещё оставались в пределах только лишь разговоров о
забастовке, о которой ещё придётся мне говорить ниже.
Параллельно с этой забастовочной кампанией мы подготовляли
выборы на лондонский съезд.
Помню, приехал к нам из областного бюро Афанасий, сделал
раньше в комитете, а потом на фабрично-заводском собрании пространный доклад о
наших тогдашних разногласиях с меньшевиками, о необходимости экстренного
съезда. В дальнейшем, при ознакомлении всех членов Иваново вознесенской
организации с сущностью разногласий никакой так называемой предсъездовской
дискуссии, на которой так настаивал тогда тов. Ленин, мы, ивановцы, привести не
могли по той простой причине, что меньшевиков у нас не было, и нам,
большевикам, перед большевиками же на фабриках, приходилось доказывать
несостоятельность несуществовавших в Иваново-Вознесенске меньшевиков. Не надо
отличаться особой прозорливостью чтобы догадаться о степени беспристрастности
этой нашей дискуссии, за которую меньшевистский бог имел бы полное основание
провалить в тартарары весь наш грешный Иваново-Вознесенск, кабы он ни удержался
одним существовавшим там праведником — Ольгой Афанасьевной Варенцовой, которая
со свойственной ей исключительной добросовестностью подробно и беспристрастно
излагала перед рабочими своего района принципиальную линию как большевиков, так
и меньшевиков.
В конце марта, после проведённой нами «дискуссии»,
состоялись и самые выборы, причём опять-таки не надо было быть пророком, чтобы
догадаться о фракционной принадлежности всех девяти избранных на съезд
делегатов — все они были, конечно, большевики.
На лондонский съезд от нас поехали следующие товарищи: «Химик»
— Бубнов, Григорий — Любимов, Лука — Гандурин, «Красный» — Голубев, «Сахатый»,
— фамилии не знаю, «Святой» — Коротков, «Буква» — фамилии не знаю. Калиныч, а
девятый наш делегат Арсений — Фрунзе — был перед самым съездом изловлен в конце
концов шуйской полицией и на съезд не поехал. Девятый голос мы отдали члену
областного бюро т. Квиткину. При одной мысли попасть за границу у
избранных на съезд ивановских пролетариев кружились головы, создавалось
исключительное настроение. Начали готовится к отъезду и стали постоянно
приставать ко мне как к человеку, побывавшему «во всех Европах», с вопросами,
во что одеться, как сказать по-немецки: «дайте мне пару чаю», как называется
вокзал, можно ли за границей нанять извозчика и сколько это приблизительно
стоит на наши деньги и всё в таком же роде.
Впрочем, вопрос о приличном европейском костюме один из
рабочих-съездовцев, точно кто уже теперь не помню, разрешил сам и разрешил
весьма блестяще.
Сшил себе ярко-жёлтую (палевую) сатиновую рубаху, которую
одел навыпуск, подпоясался черным лакированным новым поясом и в этом наряде
предстал предо мною в полной уверенности, что, разгуливая в таком великолепном
виде по Европе, можно совершенно свободно ассимилироваться с остальными
европейцами.
Вообще с поездкой наших делегатов на съезд было очень много
смеха и неподдельного веселья.
После отъезда делегатов пришлось мне совершить маленькое
путешествие в Нижний, продолжавшееся всего только несколько дней, — путешествие
по личному делу, но до такой степени любопытное, что не могу не рассказать об
этом.
В Нижнем на одном из предвыборных собраний во вторую
Государственную думу, после произнесённой большевистской речи, был арестован
некто, называвшийся Николаем Петровичем Ширяевым и предъявивший паспорт на это
имя.
Этого крамольного Ширяева, который на самом деле был вовсе
не Ширяев, а мой брат Лазарь Зеликсон, посадили в камеру со злостными
банкротами, так как тюрьма была переполнена и другого места не оказалось.
На первом допросе брат в подтверждение того, что он истинный
Ширяев, сослался на ветеринарного врача Бобровского, живущего в Саратове,
который-де его, Ширяева, хорошо знает, а для скорейшего получения ответа из
Саратова брату разрешено было сделать этот запрос на свой счёт телеграфно.
Ответ от Бобровского пришёл незамедлительно — он подтвердил, что ему Ширяев
очень хорошо известен. Но на беду брата камеру со злостными банкротами посетил
прокурор Чернявский, который в 1905 г. был прокурором во Владимире, где
брат в октябре выступал на митингах под собственным именем. Злополучный приход
прокурора испортил всё дело, так как он в присутствии начальника тюрьмы спросил
мнимого Ширяева: «господин Зеликсон, каким это образом вы попали в камеру со
злостными банкротами?».
После этого брату ничего не оставалось делать, как заявить,
что он действительно не Ширяев, а Зеликсон, но ему уже никто не верил,
предполагая, что он не Ширяев и не Зеликсон, а некто третий и очень опасный — некто,
которого надо сослать в Сибирь на положении Ивана, не помнящего родства.
О своих злоключениях брату удалось переслать мне в
Иваново-Вознесенск письмо, а потому я решила поехать в Нижний.
Заручившись подходящим паспортом, поехала в Нижний в
качестве дальней родственницы Зеликсона. Обратилась в губернское жандармское
правление с просьбой дать мне с ним свидание.
Жандармы были со мною очень предупредительны, так как видно
сами обрадовались возможности распутать это каверзное дело с
Ширяевым-Зеликсоном. Дали мне вроде анкеты, которую я добросовестно заполнила,
перечислила всех братьев и сестёр Зеликсона. Сличив мои показания с показаниями
самого Ширяева-Зеликсона, жандармы уверовали в нас и даже стали предо мной как
бы извиняться за своё первоначальное намерение перевести моего дальнего
родственника на положение Ивана, не помнящего родства.
«Согласитесь сами, называет себя Ширяевым, получает от
какого-то, наверно несуществующего Бобровского телеграмму, что тот его
действительно хорошо знает, во Владимире в 1905 г. выступал на митингах
под именем Зеликсона, как тут разобраться!»
Стоило громадных усилий не расхохотаться при мысли, что я,
нелегальная, разыскиваемая жандармами, сижу тут у них в качестве
благонамеренной дальней родственницы своего родного брата и выслушиваю
предположении, что Бобровского, моего собственного мужа, быть может, никогда не
существовало в природе.
Брата тут же под моё поручительство выпустили, и мы вместе с
ним поехали до Москвы.
Когда по возвращении в Иваново рассказала ближайшим
товарищам о своей весёлой поездке в Нижний, они немало посмеялись.
Уже с первых дней своей работы в Иванове пришлось мне очень
резко столкнуться с бывшими дружинниками-боевиками, которые и здесь, как в
Костроме, как наверно и в других городах, совершенно были тогда деморализованы.
Ещё осенью 1906 г., задолго до моего приезда. Ивановский комитет выпустил
листок, в котором он отмежёвывался от действий боевиков, от всех их «эксов»,
выражавшихся частенько в ограблении какой-нибудь лавчонки или удушении
артельщика.
В таких случаях боевики всегда пытались подсовывать
организации некоторую долю награбленного, и весь вопрос был в том, чтобы
организации никогда, ни при каких обстоятельствах не прикасались к таким
деньгам.
Мне, как секретарю, приходилось постоянно лично объясняться
с боевиками по поводу их «подвигов» и открещиваться от подсовываемых через меня
для организации денег, за что они возненавидели меня самой лютой ненавистью,
особенно один из них, некий Орлик, впоследствии погибший во время взрыва при
опытах с бомбой, производимых как-то за городом группой боевиков. Этот Орлик
часто говорил, что не мешало бы уничтожить Ольгу, тогда легче было бы
договариваться с Ивановским комитетом. На самом же деле не я одна, а почти все
ивановские работники стояли на такой же непримиримой позиции к боевикам, как и
я. Исключение составляли лишь Фрунзе и Бубнов, которые, признавая нашу позицию
принципиально правильной, тем не менее питали к боевикам «пристрастие — род
недуга», косвенно поощряя их, любуясь молодчеством буйных головушек, боевиков.
После того, как на одной из наших конференции было, наконец,
принято постановление о расформировании дружины, боевики всё ещё продолжали
ходить вокруг да около организации, путаясь в ногах, в помещении союза ткачей,
где мне приходилось ютиться днём, где у нас был комитетский штаб.
Запомнилось последнее свидание с несчастным Орликом, который
не отставал от меня в союзе в течение всего утра, требуя, чтобы я ему дала
немного денег из кассы организации, всего рублей 30, так как у них сейчас
кризис, но наклёвывается дельце, и тогда боевики возвратят эти тридцати рублей
с лихвой.
Всё это говорилось со специальной целью, чтобы озлить меня, «довести
Ольгу до белого каления», как выражались боевики.
Не меньше хлопот, чем с боевиками, было с налаживанием
тайной типографии, в которой в Иванове была тем большая необходимость, что там
уже в смысле печатного слова нашего никаких легальных возможностей не было.
Необходимо было печатать не только листковую литературу,
которую в крайнем случае можно иногда набрать и отпечатать на лету, пользуясь
для этого случайными квартирами и случайными людьми, — была неотложная необходимость
в своей газете, а для этого надо было типографию поставить на солидную ногу.
Первоначально мною была выписана в Иваново костромская Соня
Загайная, которая сняла комнату с отдельным ходом, намереваясь давать частные
уроки. Это была первая вполне чистая передаточная квартира для сношений с
будущей типографией. После этого мы стали собирать хранившиеся в разных местах
у рабочих элементы типографии, которых на поверку оказывалось недостаточно,
главным образом, не хватало шрифта. Через некоторое время чемодан со шрифтом был
нам привезён из Москвы Владимиром Бобровским. За другой частью шрифта и за
кое-какими мелочами, недостающими материалами я поехала во Владимир, где в это
время работала Маруся Симановская-Растопчина. Помню, что пришли мы с Марусей на
квартиру к Степану Назарову, у которого стоял в комнате большой кованый сундук
с иконами, под иконами, на дне сундука, лежал нужный мне шрифт.
Ещё через некоторое время приехал Алексей Загайный, а из
Москвы через областное бюро мною были выписаны некий Егор Иванович и какая-то
девица, фамилий обоих не знаю и не знала. При помощи всех этих людей удалось
наладить типографию в деревне, недалеко от Иванова, но после напечатания там
нескольких листовок за нашей типографией начали следить, пришлось товарищам скрыться,
причём уже не помню как это произошло, но шрифт, станок и все прочие атрибуты нашей
типографии были спасены полностью, развезены по частям, закопаны и т. п.
Столь быстрый крах типографии вверг меня, помню, в большое уныние, так как
энергии на это дело было ухлопано немало, но долго предаваться печали было
некогда — надо было придумывать новую, более удобную комбинацию.
По ознакомлении детально с условиями жизни ивановских
рабочих, с их бытом мне стало ясно, что сколько-нибудь прочно основать
типографию можно будет только при условии, если из местных людей найдутся
товарищи, которые согласились бы быть хозяевами, а то всякий пришлый, не
местный человек, нанявший целую отдельную квартиру, очень сильно бросается в
глаза.
Поиски местных людей продолжались довольно долго. Наконец,
удалось набрести на местного рабочего, который в данное время не работал на
фабрике, а торговал газетами. Жена его, пожилая женщина, Дарья Ивановна ходила
на подёнщину, детей у них не было, люди они были вполне подходящие. Запомнился
мне первый визит к этой чете. Когда я постучалась к ним в каморку, почти
картонная дверь раскрылась сама собой. На табурете сидела Дарья Ивановна и
чистила картофель, а муж её лежал на койке и одном белье — обстоятельство,
смутившее меня, особенно, когда он совершенно спокойно поднялся и в таком виде
уселся со мной разговаривать о деле.
Нравы в Иванове были простые; в воскресение, после
обеденного сна, в ясный летний день нередко можно было видеть на завалинке у
своего дома какого-нибудь пролетария в одних невыразимых в розовенькую полоску,
но я как-то к этой непринуждённости долго не могла привыкнуть.
Столковались мы с Дарьей Ивановной и её мужем, что они в
ближайшие дни наймут имевшийся в виду домик в три комнаты с кухней, огороженный
с улицы палисадником, а со двора огородом, так что стука нашего станка никому не
слышно будет. Сама Дарья Ивановна поселится в передней комнате, выходившей окнами
на улицу, а в двух задних комнатах будут жильцы: Егор Иванович с женой и
Алексей Загайный; в обеих этих комнатах будет производиться работа. Калитка
будет на запоре, Дарья Ивановна будет наблюдать из окна, не идёт ли кто
случайно посторонний, тогда стук станка на время прекращается, задние комнаты
вместе с жильцами запираются Дарьей Ивановной снаружи на висячий замок,
свидетельствующий, что жильцов дома нет.
Сам газетчик будет продолжать торговать своей пастой, под
видом которой он будет таскать домой бумагу и выносить из типографии готовое,
напечатанное.
Через некоторое время всё было готово по этому легально
разработанному плану, и дело было на мази.
Мы все разохотились, заготовили материал для задуманной нами
нелегальной газеты «Борьба» (нет у меня полной уверенности, что не путаю
названия), также хорошенько не помню содержания материала, но помню, что скопилось
его гораздо больше, чем можно было бы поместить в первом номере, если бы ему
суждено было увидеть свет. Хлопот с деньгами, бумагой и пр. у меня было более
чем достаточно; наши наборщики Алексей Загайный и Егор Иванович заработали
вовсю, и когда они попользовали все до единой буквы из имевшегося в нашем
распоряжении шрифта, то оказалось набранной лишь одна страница первой половины
листа газеты, на большее шрифта не хватило, пришлось приступить к печатанию
этой половинки, чтобы после этого разобрать набор и набрать вторую страницу. Всё
это сильно замедляло работу, накапливало груду полуотпечатанных листов, которые
надо было хранить пока тут же в типографии, а не сразу выносить понемножку
готовые номера, дело затягивалось; мы, как комитетчики, так и товарищи в
типографии, жили всё это время в большом напряжении, ожидая выпуска первого
номера.
Ожидания наши не сбылись, в типографии начались нелады: нервничал
Егор Иванович, который вообще был человек очень тяжёлый в общежитии, стала
нервничать и хозяйка Дарья Ивановна, особенно после одного пустого
смехотворного случая.
Не особенно далеко от нашей типографии был полицейский пост,
который мы учли, когда нанимали квартиру, как плюс: всегда было безопасно
действовать под самым носом полиции. Каждый день, когда я проходила по этой
улице, чтобы по внешним признакам убедиться, всё ли у нас благополучно я
неизменно видала мирно дремавшего в, будке городового и спокойно сидящую у окна
нашего домика Дарью Ивановну, вязавшую шерстяной чулок.
Но однажды часов в 12 дня городовик постучался к Дарье
Ивановне в калитку и попросил её сохранить на погребе свежую рыбу, которую ему
кто-то подарил, так как живёт он далеко, а рыба до вечера, пока не сменится,
может испортиться.
Дарья Ивановна взяла эту злополучную рыбу на хранение до
вечера, а сама ни жива, ни мертва прибежала ко мне на квартиру советоваться,
как быть дальше, так как вечером опять придёт городовой за своей рыбой и может
пожелает зайти к ней в комнаты. Мне этот случай показался пустяком, никакого
подвоха тут не было, самая обыкновенная житейская история, удалось мне как
будто и Дарью Ивановну успокоить.
Мы с нею решили, что жильцы сегодня уйдут из дому, запрут свои
комнаты снаружи на замки, а она, когда городовик придёт вечером за своей рыбой,
сама пригласит его к себе в комнату и чаем угостит, за чаем расскажет кстати,
что жильцы её, один конторщик (Алексей Загайный) и слесарь (Егор Иванович), всё
ищут работы, никак не найдут и что у её, Дарьи Ивановны, мужа-газетчика очень
хорошие дела — газетами торговать выгодно, что они теперь живут, ни в чём не
нуждаются.
После случая с рыбой, даже несмотря на то, что пришедший
городовик от чаю отказался, из чего следовало, что наша типография ни с какой
стороны его не интересует, Егор Иванович, который и раньше ерундил, стал
настаивать на перевозке типографии в другое место.
Настроение Егора Ивановича очень быстро передалось хозяевам
— Дарье Ивановне и её мужу-газетчику, и через некоторое время в типографии
создалась такая атмосфера, при который дольше продолжать там работать не было
никакой возможности.
Как ни горько было, а пришлось своими руками разрушить дело,
созданное с такой огромной затратой энергии, но не разрушать нельзя было: ведь
в таком деле, как тайная типография, первое условие — это полное спокойствие и
выдержка всех работающих там.
Нарушением этого спокойствия нарушались всякие правила
конспирации, что неизбежно должно было повести к провалу всего дела, а потому
пришлось поторопиться с ликвидацией.
Таким образом все наши чаяния увидеть первый номер своей
ивановской рабочей газеты оказались тщетными.
Это разочарование пришлось особенно болезненно пережить мне,
как организатору всего этого неудачного предприятия, тем более было тяжело, что
все мои поиски новых людей и новой квартиры не приводили ни к каким
результатам, и наша газета так света и не увидела.
По части финансов в иваново-вознесенской организации
обстояло дело вполне благополучно. С первых же дней своего секретарства я была
приятно поражена, что не придётся изворачиваться в погоне за средствами, как
это приходилось делать в других городах. В Иванове организация существовала на
членские взносы, которые очень аккуратно собирались и тщательно записывались
нашим казначеем Ольгой Афанасьевной Варенцовой.
Тов. Варенцова ухитрялась сочетать эту неприятную,
кропотливую работу с обязанностью ответственного организатора одного из
наиболее крупных районов и пропагандой, которую она вела в ряде кружков высшего
типа.
Правда, организация наша не имела особо крупных средств:
тратить деньги как на типографию, так и на содержание профессионалов
приходилось очень осторожно, но всё-таки резкого денежного кризиса я в Иванове
не помню, организация сводила концы с концами.
Помню, что мы, профессионалы, получали по 18 руб. в месяц,
но денег этих частенько не хватало, главным образом потому, что расходовать их
приходилось бесхозяйственно, образ жизни приходилось нам вести самый
безалаберный, всегда было некогда.
В связи с материальным положением работников запомнилось,
что на одной из конференций, когда основной порядок дня был исчерпан и дошли до
текущих дел, кем-то из работников не профессионалов было внесено предложение о
повышении платы нам, профессионалам, причём тут же кто-то из рабочих ухитрился ещё
внести в это предложение такой корректив, чтобы плата была повышена только
наиболее умелым, наиболее квалифицированным профессионалам, а более слабых
профессионалов оставить при прежней оплате.
Все эти рассуждения нам показались никчёмной нелепицей, и мы
поспешили изъять этот вопрос из текущих дел конференции.
Ввиду бодрого настроения, царившего среди ивановских
пролетариев всю весну, с самых проводов Жиделева в Государственную думу, мы
возлагали большие надежды на то, что первое мая нам удастся отпраздновать на
славу.
В флигелёчке, во дворе, слободке, которая почему-то
называлась «Дальний Восток», на квартире у рабочего Калашникова состоялась наша
партийная конференция, на которой было решено первого мая устроить большой
митинг в лесу по Болинской дороге. 30 апреля нами была распространена по всем
фабрикам и заводам первомайская листовка. По заранее разработанному плану
рабочие должны были подходить к лесу одиночками; расставленные нами по дороге к
полянке, украшенной красными флажками, патрули, которых ивановские рабочие
упорно называли «паролями», должны были указывать дорогу.
В случае тревоги патрули особым образом сигнализируют нам о
приближающейся опасности, всё было предусмотрено, всё рассчитано, но случилось
то, что часто случается в жизни с хорошо разработанными на бумаге планами:
казачьи разъезды оказались на сей раз ловчее наших патрулей — конский топот
раздался не с той стороны, откуда мы его могли ожидать.
Только-что председатель, тов. Ефрем (В. Бобровский),
открыл митинг, только он предоставил слово докладчику тов. Максиму и тот произнёс
несколько вступительных слов, из-за деревьев показались во весь галоп скачущие,
рассыпавшиеся по всему лесу казачьи разъезды.
От неожиданности наш стройный митинг в одно мгновенье
шарахнулся в сторону и превратился в жалкую толпу бегущих без оглядки людей, за
которыми с гиком мчались казаки с поднятыми нагайками. Мы трое — председатель
Ефрем, докладчик Максим и я, секретарь комитета, задержались на минуту и опомниться
не успели, как над нашими головами раздался свист нагаек, первые удары которых
оглушили меня и Максима; мы упали, а Ефрем остался на ногах, взял лошадь одного
из казаков под уздцы и стал убеждать его, что бить не надо, за что получил
новый удар по виску, так что один глаз его покрылся огромным кровоподтёком.
Избив нас троих, казаки забрали наши часы, очистили карманы
от кошельков и умчались дальше в погоню за другими, очевидно рассчитывая, что с
нас хватит и того, что мы получили, а быть может не арестовали нас потому, что
мы были слишком избиты.
Потрясённые до последней степени, все в кровоподтёках
добрели мы кое-как до больницы, находившейся по дороге из леса, где был свой
человек — фельдшерица Черкасова, которая оказала нам первую медицинскую помощь и
отправила нас вечером домой.
Так печально закончился наш радостно начатый первомайский
праздник.
На завтра после разгона первомайского митинга, избиения его
устроителей и многих участников ивановский полицмейстер решил, что не мешало бы
и аресты произвести, а потому в местном полицейском листке появилось загадочное
объявление, что в лесу по болинской дороге найдено много утерянных разными
лицами шапок, тростей, а потому предлагается оным лицам явиться в полицейское
управление за получением своих вещей.
Само собою разумеется, что ни одно из «оных лиц» не было так
глупо, чтобы откликнуться на этот призыв, все предпочитали оставить свои
утерянные вещи на память остроумному полицмейстеру.
Неудачно проведённое первое мая послужило как бы поворотным
пунктом в жизни иваново-вознесенской организации и приподнятом настроении
широких рабочих масс Иванова.
После первого мая настроение это стало заметно понижаться, и
при наличии такого понижения пришлось нам доводить до конца начатое ранней
весной дело с подготовкой областной забастовки.
Весь май и июнь наша организация была исключительно занята
вопросами забастовки. Была проделана большая агитационная и организационная
работа. Указанное мною выше расхождение внутри комитета по вопросу
своевременности забастовки постепенно сгладилось: как сторонники, так и бывшие
противники забастовки деятельно работали над её подготовкой, но всё время у нас
всех было чувство какой-то неуверенности, какой-то раздвоенности, коренившейся
в самой объективной обстановке.
Дело в том, что экономические условия были чрезвычайно
благоприятными для забастовки: фабриканты были завалены заказами и
сколько-нибудь длительная приостановка работы на текстильных фабриках больно
ударила бы по фабрикантским карманам.
Но политическая реакция всё больше крепла, и в её интересах
было учинить самую зверскую расправу с этой забастовкой и не давать никаких
поблажек рабочим.
Интересы фабрикантов временно стали в противоречие с
интересами полицейского государства, вся дальнейшая судьба забастовки зависела
исключительно от того, возьмут ли верх групповые интересы текстильных королей —
группы хищников — или интересы хищнического государства в целом.
Вот эти-то обстоятельства, очень ясно всеми нами осознанные
тогда, накладывали такую печать нерешительности на все наши действия.
Тем не менее Ивановцы готовились, был намечен стачечный
комитет, которому поручили выработать требования. На помощь стачечному
комитету, состоявшему из представителей фабрик, Ивановский партийный комитет
послал трёх работников: Константина (И. М. Михеева), Екатерину
Николаевну (Ольгу Афанасьевну Варенцову) и Ольгу Петровну (меня). Собрались мы
трое с стачечным комитетом первый раз в помещении союза ткачей, днём сидели в
самой отдалённой комнате за длинным столом и формулировали, записывали длинный
ряд экономических требований: 8‑часовой рабочий день, увеличение заработной
платы, отмена штрафов и т. п. Двери наши были заперты, в остальных
комнатах толпилось много рабочих, членов союза, знавших, что мы в задней
комнате делаем.
Вдруг стук в дверь и сообщение, что в помещение союза уже вошёл
полицмейстер с большим нарядом полиции, занявшей входы и выходы.
Я успела спалить выработанные уже нами в тот момент
требования, писаные моею рукой, и мы все разошлись по разным комнатам. Началась
длинная процедура переписки всех находящихся в помещении рабочих; все, в том
числе и члены стачечного комитета, оказывались, конечно, рядовыми членами
союза, пришедшими сюда просто «наведаться», но вот околоток указывает пальцем
на Константина (Михеева) и говорит полицмейстеру; «Ваше высокоблагородие, вот
этот самый выступает всегда на митингах», и сцапали они тут Константина нашего.
В приятном ожидании своей очереди я стала «непринуждённо»
переходить из комнаты в комнату, забрела совершенно механически на кухню, где
на лавке лежала пёстрая в разводах шаль сторожихи (самой сторожихи дома не
было), накинула на себя эту шаль, сижу на лавке и оглядываюсь по сторонам; не
откроется ли где какая щель, куда бы мне незаметно прошмыгнуть, как входит
полицмейстер и спрашивает меня: «Давно ли ты служишь, много ли они тебе платят?»
Я ответила, что получаю 7 руб. в месяц и служу у них второй месяц.
Мой ответ вполне удовлетворил полицмейстера, и он важно
проследовал дальше обозревать наши профсоюзные владения, а я осталась сидеть на
своей кухонной лавке, ещё крепче кутаясь в спасительный сторожихин платок.
Вскоре полиция убралась из помещения союза, уведя Константина в качестве
единственного трофея.
Тов. Варенцова тоже ухитрилась пройти мимо полицейских и,
под видом в том же доме живущей обывательницы спуститься в нижнюю квартиру к
каким-то знакомым людям, которые её укрыли.
Выбытие в это момент из наших рядов самого крупного
агитатора, каким был Константин, являлось очень чувствительным ударом для
ивановской организации, и, исходя из этого положения, было бы полезнее для
дела, если бы полицмейстер оставил лучше Константина сторожем при профсоюзе, а
меня, «сторожиху», забрал с собой, но так как полиция нашего мнения обыкновенно
не спрашивала, то вышло так, что Константин благополучно отправился в тюрьму, а
я благополучно к себе на квартиру, чтобы вместе с другими товарищами продолжать
начатое дело с забастовкой. Забастовка была, наконец, назначена на 5 или 6
июля, но чуть ли не накануне назначенного дня приехал к нам из Костромы
Станислав (Соколов), посланный туда в своё время областным бюро для проведения
забастовки в Костромском районе и сообщивший нам, что там уже дело идёт
насмарку, причём костромские товарищи осуждают нас за то, что мы не сумели
своевременно поддержать их.
На завтра приехал из Москвы Иннокентий (Иосиф Дубровинский)
с плохими известиями об Орехове-Зуеве, где начатая забастовка уже тоже шла на
убыль; Иннокентий вообще приехал из центра с директивой нам, ивановцам, не
начинать, ввиду того, что там, где забастовки (в Костроме и Орехове) начались,
они уже подходят к концу.
После доклада Иннокентия на комитетском собрании нами было постановлено
созвать экстренную конференцию, на которой ещё раз пересмотреть вопрос о
забастовке.
Конференция состоялась в лесу, докладчиком был Иннокентий,
который, помню, поразил нас своим необычайным умением сразу ориентироваться в
сложной обстановке, какая создалась у нас в те дни в Иванове, когда предложение
пересмотра принятого решения должно было исходить от самого комитета, который
столько копий сломал, покуда подготовил решение бастовать. Иннокентий в своём
обширном докладе на нашей конференции дал глубокий анализ всей экономической и
политической обстановки того времени, анализ, из которого ясно следовало, что
время для забастовки выбрано неподходящее и что там, где она ещё не начиналась,
начинать и не следует.
Иннокентий взял сразу правильный тон, это все почувствовали,
и ни минуты не казалось, что говорит представитель центра, плохо знакомый с
местными условиями и настроениями. Иннокентий говорил с таким знанием места,
как будто он давно работает у нас в Иванове, и это больше всего подкупило в его
пользу. Наша конференция, обсудив всесторонне вопрос, постановила отложить
забастовку до другого, более выгодного для нас момента.
Когда я возвращалась с Иннокентием после этой конференции
поздно ночью из лесу, он пытался идти быстро, но всё время задыхался, жаловался
на плохое состояние своих лёгких и большую усталость. Я не могла удержаться и
высказала удивление перед лёгкостью его ориентировки в чисто местных наших
условиях, на что Иннокентий грустно усмехнулся и ничего не сказал.
Об Иннокентии надо говорить особо и говорить не в беглом
очерке. Иннокентию, сыгравшему столь крупную роль в жизни нашей партии,
отдавшему ей всю свою жизнь крупнейшего борца, его памяти партия давно должна
была посвятить работу, которая исчерпала бы полностью эту мощную фигуру.
Ликвидация не начатой забастовки оставила после себя горький
осадок. Настроение рабочей массы ещё больше стало клониться к понижению.
Но ещё болезненней, чем на ивановцах, которые не начинали
забастовки, поражение её отозвалось там, где она началась и через неделю-другую
должна была кончиться (Кострома, Орехово-Зуево). Об этой болезненности
свидетельствует приводимый мною отрывок из статьи «К итогам областной
текстильной забастовки», помещённой в № 6 нелегальной газеты окружного
комитета «Борьба» в сентябре того же 1907 г.
«Рабочим ничего не оставалось делать, как идти наниматься на
старых условиях. Старые условия... каторжный труд, нищенский заработок,
голодные дети, душные каморки... Всё осталось по-старому, ведь забастовка не
удалась».
Заканчивается эта статья призывом к бодрости, к продолжению
борьбы:
«Не плакать, не смеяться, а понимать должны мы уроки
жизненной борьбы, как говорил великий учитель Карл Маркс, и теперь, когда мы
понесли такое поражение, не надо приходить в уныние, не потому, что мы боролись,
потерпели поражение, но потому, что мы недостаточно твёрдо стояли на своём,
недостаточно сплочённо выступали. И не отчаиваться в борьбе должны мы, а
готовиться к новой борьбе с капиталом за наши рабочие требования. Вся прошедшая
история показывает, что ни мольбами и смирением, ни низкопоклонством и
раболепством не смягчить его величество — капитал международной, только упорной
борьбой, шаг за шагом вырываем мы из его рук облегчение нашей жизни. Итак,
теснее объединяйтесь в ряды рабочей партии и в профессиональные союзы, и тогда
мы своей упорной борьбой добьёмся победы».
После ликвидации забастовки ивановская полиция заметно
воспрянула духом, казаки стали всё усиленнее разъезжать по улицам, и работа
наша бесконечно была затруднена; главным образом нам, прошлым профессионалам,
стало совсем невозможно никуда показываться, поэтому в конце июля пришлось мне
опять в тысячу первый раз сниматься с якоря и поплыть к московским берегам.
Комментариев нет:
Отправить комментарий