вторник, 25 июля 2017 г.

Поездка в Россию

По дороге я должен был заехать в Берлин к Пятницкому, тот должен был снабдить меня надёжной «границей». Так мне снова довелось попасть в Берлин. Здесь нужно было быть очень осторожным: немецкие сыщики куда умней и опытней русских, к тому же я знал, что в полиции имеются мои очень хорошо снятые карточки. Я решил в Берлине никого, кроме Пятницкого, не встречать. Именно это и дало мне возможность благополучно выехать, не зацепив шпика за собой. Обычно все проезжавшие через Берлин попадали на явку к Житомирскому, который уже тогда был провокатором, но был разоблачён лишь после февральской революции. Поэтому почти все проезжавшие через Берлин обычно так быстро проваливались в России. Я знал личный адрес Пятницкого, знал все места, где его можно было найти, и поэтому миновал Житомирского.
На следующий день Пятницкий направил меня к сапожнику, который должен был заделать мне все рукописи в каблук. Это был старый словоохотливый немец социал-демократ. Я сидел перед ним, а он мне рассказывал за работой об их партийных делах и, между прочим, рассказал и сильно приукрашенную историю моей высылки из Берлина. Оказывается, среди рабочих создалась целая легенда в связи с нашей высылкой и кёнигсбергским процессом. Меня он изобразил таким героем, что мне стало не по себе. К сожалению, я не мог его разуверить, не мог раскрыть ему себя. Но этот рассказ рядового немецкого партийца ещё раз показал мне, насколько масса немецких рабочих настроена революционнее социал-демократических вождей, насколько они в противоположность вождям жадно прислушиваются к известиям о нашей подпольной работе.
В этот же день я, снабжённый указаниями и явками, направился на границу. Это был мой первый нелегальный переход границы. Я должен был доехать до маленького немецкого городка, там найти пивную, сказать хозяину пароль, он пошлёт условную телеграмму, явится контрабандист и перевезёт меня. Пятницкий советовал усиленно торговаться с контрабандистом и не давать ему никоим образом больше 10 рублей с условием довести до станции железной дороги. Всё шло, как по писаному. Хозяин пивной, услыхав пароль, отвёл мне комнату, посоветовал поспать до ночи. Поздно вечером пришёл поляк контрабандист. Хозяин помог мне с ним сговориться. Он слупил, правда, с меня лишних два рубля, но зато обещал с шиком доставить до Калиша. Мы тронулись с ним в путь. Ночь была тёмная, дождливая, мы быстро обошли немецкие посты, затем пришлось уже ползти мимо русских, стараясь не производить ни малейшего шума. Ползли мы таким образом довольно долго, наконец, контрабандист встал и прошептал мне:
— Ну, теперь бежим.
Оказывается, мы уже в России, граница позади нас. Уже видны огоньки деревушки. Тут опять пришлось тихонько подкрадываться к хате моего проводника. Отсюда я уж должен был поехать.
— Вас на паре довезут, уж вы не беспокойтесь.
Приехать в таком виде, в каком я оказался, проползав несколько вёрст по грязи, было бы вряд ли очень конспиративно. Я начал тщательно приводить в порядок и себя и свою одежду. Раз приеду на паре в город, значит, надо казаться барином при въезде. Действительно, через некоторое время к хате подъехал экипаж. Мой контрабандист подрядил своего соседа отвезти меня в Калиш. Этот экипаж оказался, правда, парой, но впряжённой в большую телегу, наполненную живыми свиньями. Пришлось ехать со свиньями, лишь бы добраться до города, до станции.
Перед заставой я вылез из моего «элегантного» экипажа, взял извозчика и направился в гостиницу. Надо было попробовать свой паспорт: пропишут его или заподозрят в нём фальшивку? Лучше этот опыт произвести именно в маленьком городке. Опыт сошёл удачно, паспорт прописан. Переночевав в гостинице, наутро двинулся в Петербург. Но, конечно, не прямо. Заехал сначала в Варшаву, там покрутил и оттуда уже взял билет в Петербург. В эту поездку я объехал, насколько сейчас припоминаю, следующие города: Петербург, Тверь, Москву, Нижний, Тулу, Самару, Уфу, Челябинск, Иркутск, Читу, Томск, затем побывал в Орле и вернулся за границу.
Я год с лишним перед тем провёл за границей и прямо поразился, насколько выросли наша партия и рабочее движение за это время. Наряду с официальными комитетчиками, которых мы знали по переписке с заграницей, вырос уже мощный слой убеждённых партийцев социал-демократов, которые вели большую, глубокую работу в массах. Заграничная литература, над отправкой которой мы так много трудились, представляла буквально каплю в море той литературы, которая создавалась, печаталась и распространялась на местах. Но всюду, где мне приходилось бывать, я встречал жалобы на отсутствие руководства. Меньшевистская «Искра» руководить не может, она путается, там не найдёшь определённой, твёрдой линии. Про ЦК мало слышно, ни членов его, ни агентов на местах не видно. Связь с ним слабая. Руководящих листков ЦК не выпускает. Заграничными делами интересуются все, но очень мало знают о них. Совершенно не понимают, как это мог Плеханов уйти к меньшевикам, к этим болтающим интеллигентикам, которые здесь на местах никакой работы не ведут, всюду затевают склоку, всюду стремятся пролезть в комитетчики. Вот этот распространившийся тип проныры-интеллигента, приехавшего из-за границы, претендующего на руководящую роль и совершенно не умеющего работать, вызывал в партийных массах антипатию к меньшевикам.
Всюду, где мне приходилось выступать — а я старался не ограничиваться докладами комитетчикам, а проникать глубже в периферию, — всюду единственным средством изжить партийный кризис считали возможно более быстрый созыв нового съезда.
Особенно бесспорным это положение казалось для рабочих-партийцев. У них никаких колебаний на этот счёт не существовало. Они более всего чувствовали потребность в строго централизованном общепартийном руководстве. Они вели большую работу в массах. Вовлечённая в стачечную и революционную борьбу, рабочая масса, которая ещё так недавно совершенно не разбиралась в различных политических вопросах и одинаково слушала и эсдеков, и эсеров, и хлёсткого либерального барина из земцев, теперь уже начала понемногу разбираться в программных оттенках. Одновременно с нашей социал-демократической литературой попадала литература и эсеровская и «освобожденская», их сопоставляли одну с другой, искали в них ответа на непосредственно волнующие массу вопросы. Рабочим-партийцам в повседневной будничной обстановке, за работой, за отдыхом, в общежитиях фабричных казарм приходилось сталкиваться с рабочей массой, приходилось непосредственно руководить всё более разгорающейся экономической борьбой. Именно в этой повседневной борьбе всё более и более популяризировалась наша принятая на съезде программа. На неё всё более привыкали смотреть как на свою рабочую программу. Отдельные её пункты, в особенности программы-минимум, всё чаще фигурировали в предъявляемых во время забастовок требованиях.
Война в свою очередь пробудила сознание масс. Достаточно было проехаться в железнодорожном вагоне, чтобы убедиться в этом. С жадностью ловились сведения из газет. Официальные телеграммы о победах наших доблестных войск, о геройстве наших генералов вызывали самые злые комментарии всех присутствующих. Им буквально никто не верил. Как сейчас, помню жирную фигуру какого-то деревенского лавочника, он только что прочитал в телеграммах про какую-то невероятную победу со взятием десятков тысяч пленных.
— Да, — говорит, — каждый день побеждают, а всё дальше и дальше откатываются назад. Если подсчитать, сколько тысяч мы этого самого япошку перебили и забрали в плен, то прямо удивительно, откуда у них вояки берутся. Страна-то вся маленькая, с одну нашу губернию будет. Врут, должно быть, всё.
Официальным телеграммам никто не верил, но газеты читали буквально все. Правда, больше всего читались разные «Копейки», «Биржевки», «Русское слово», суворинская «Русь». Но читалась вся газета целиком, с особенным наслаждением прочитывалась дешёвенькая критика наших непорядков. И всегда в вагоне находился кто-нибудь, кто начинал беседу о взяточничестве, казнокрадстве, о грабительстве и самодурствах чиновников, и буквально весь вагон подхватывал этот разговор. Никогда раньше мне не приходилось этого наблюдать. Если, бывало, кто-нибудь заговорит на какую-либо политическую тему, его соседи пугливо оглядываются и торопятся поскорее отойти подальше от опасного человека. Теперь как будто бы все перестали бояться. Открыто говорят о том, о чём до сих пор только шушукались среди самых близких знакомых. Правда, в этих разговорах очень редко затрагивали царя, но все наши порядки критиковались немилосердно. И это безразлично где: и в вагонах второго класса, где ездили типичные представители буржуазии и помещиков, и в вагонах третьего и четвёртого классов, переполненных «серой» публикой — рабочими и крестьянами.
Я очень скоро приспособился к этим новым условиям и решил их широко использовать. Ездил я обыкновенно в третьем или четвёртом классе. Обычно в вагоне полным-полно. Как только возьмёшься за газету, сейчас же раздаются вопросы: «Что слышно про войну?». Прочтёшь одну-две телеграммки — и начинается беседа. Расскажешь про то, как война началась. Но редко сосредоточивалось внимание на самой войне, собеседники начинали рассказ про своё житьё-бытьё, про помещика, про «барина» (земского начальника), про полицейских. Начнёшь рассказывать про заграницу, про рабочее движение, про партию. Слушают жадно, делают сравнения. Редко-редко находился в вагоне кто-нибудь, кто решался заступиться за правительство. Очень часто ставили вопрос: а знает ли царь про всё то, что делается? В общем всегда на этот вопрос дружно отвечали: «Где ему знать: он, поди, газет-то не читает, только от министров и узнаёт, что делается». Очевидно, вера в царя ещё была жива. Но, по общему убеждению, царь — это какой-то святой юродивый, он где-то вне жизни. Жизнью распоряжаются министры, чиновники, а они все жулики-казнокрады. Часто в разговорах крестьяне хвалят рабочих: «Вот им надоело теперь, они уже начали бороться. Надо бы и нам, крестьянам, по их примеру за ум взяться». Иногда в вагоне оказывается и кто-либо из передовых рабочих. Тот долго молчит, не вмешивается в разговор, видно, конспирирует. А затем вдруг прорвётся и начнёт настоящую агитацию. Сколько раз приходилось удивляться, насколько сознательно высказывается такой рабочий. Так и хотелось иногда разговориться откровенно с таким товарищем. Но ездил я обычно, либо изображая из себя приказчика, либо служащего по делам фирмы. Откровенничать было нельзя. Но я всё более и более убеждался в этих случайных беседах, что выковывается политическое сознание масс, что массы привыкают к политической жизни. Это были уже не случайные распропагандированные рабочие, это была сама масса, которая ищет и найдёт в конце концов разрешение всех волнующих её вопросов.
Как я уже говорил, политические разговоры царили и во втором классе, среди «чистой» публики. Здесь тоже почти ни разу не приходилось наталкиваться на черносотенные разговоры. Купцы, чиновники, помещики, офицеры шепотком критиковали правительство, указывали на бездарность генералов, рассказывали весёлые анекдоты из придворных и высших сфер, говорили о хищениях, о взятках. Так и сыпались рассказы об украденных пожертвованиях: об одеялах, подаренных Красному Кресту Морозовым и очутившихся на Сухаревом рынке, о корабле с изюмом, пожертвованном греческой королевой и раскраденном чиновниками. Здесь каждый разговор заканчивался обычно уверением, что дальше так жить нельзя, необходима конституция, необходим контроль над правительством. Если в разговорах «серой» публики избегали припутывать царя, о нём умалчивали, то «чистая» публика отнюдь не стеснялась ругать царя. Это весьма характерное явление, которое в то время отмечал далеко не я один.
Для меня было ясно, что Россия 1904 г. совсем уже не та, что Россия 1902 г. На каждом шагу чувствовалось, что мы накануне больших событий. Особенно остро чувствовалась ненависть к меньшевикам, помешавшим нам создать единую централизованную партию, которая могла бы встать во главе этих надвигающихся событий. Без единой, сплочённой партии руководить пробуждающейся политической жизнью всей России мы не можем: жизнь пойдёт помимо нас и нам придётся плестись за ней. Во время этих случайных разговоров с представителями всех слоёв общества я укреплялся в мысли, что нам надо создавать свою партию.
Посетив несколько организаций и детально познакомившись с положением дел на местах, я всё более убеждался, что это единственно правильное решение вопроса. В Питере особенно остро шла борьба между большевиками и меньшевиками. Туда из-за границы обеими сторонами брошены были наилучшие силы. Но из первых же разговоров с товарищами было ясно, что почти все рабочие-партийцы идут с нами, все интеллигентские организации идут с меньшевиками. Вся та публика, которая входила в разные финансовые, литературные, студенческие и т. п. группы, почти сплошь состояла из сочувствующих меньшевикам; все ведущие непосредственно работу в массах шли за большевиками. Такое же явление мне пришлось наблюдать и в остальных местах.
В Питере велась большая работа. Но организация была очень слаба. Почти все силы тратились на фракционную борьбу. Масса рабочих подпадала всё больше и больше под влияние гапоновского «общества фабрично-заводских рабочих»[i]. Под влияние этого общества подпадали не только полукрестьяне-ткачи, но и квалифицированные металлисты, печатники и т. п. Нередки были случаи, когда уже входившие в состав партийных кружков рабочие шли в это общество. Правда, многие шли в это общество сознательно, желая использовать возможность социал-демократической агитации среди масс.
Я не могу теперь вспомнить персональный состав тех комитетов, которые я посетил в это время. В этом отношении память совершенно изменила мне. Да это и неважно: сейчас уже имеется достаточно воспоминаний товарищей, оседло работавших в это время на местах. Им и карты в руки в расшифровке личного состава организаций. Я хочу лишь поделиться с читателями тем, что сохранилось в памяти из общих впечатлений и отдельных фактов.
Приезд в Тверь мне запомнился хорошо. Явка была у фельдшерицы в земской больнице. Я сидел на приёме в ожидании возможности с глазу на глаз поговорить с этим товарищем. Приёмная полна крестьян. Общий разговор о войне, ругают войну. Крестьяне далеко не такие забитые, как привыкли обычно о них думать. Наконец, освобождается фельдшерица, говорю ей пароль, она меня ведёт к ответственным работникам. Они с жадностью расспрашивают про заграничные дела и рассказывают про свою работу. Связи у организации растут как на фабрике, так и среди крестьян. Кое-где в уездах создались прочные крестьянские группы. Не хватает литературы, особенно популярной, не хватает сил.
Иду к А. А. Богданову. Вспоминаем с ним былые встречи — 10 лет тому назад. Тогда мы были оба очень молоды, он начинал работать в Туле, я работал в Москве. Тогда мы с полуслова понимали друг друга, потому что работа в одной и той же среде воспитала нас. Сейчас Богданов уже известный литератор, но остался тем же убеждённым революционером и поэтому очень быстро схватывает наше заграничное положение вещей. У него почти нет колебаний, на чью сторону встать. Новая «Искра» на него произвела гнетущее впечатление. Он сам уже собирался ехать за границу. Он уверен, что и Луначарский, который оканчивает ссылку и после ссылки тоже собирается за границу, примкнёт к нам, большевикам.
Вечером было официальное собрание комитета. Мы вместе с Богдановым пошли. Я сделал официальный отчёт. Тут были все свои, ни одного меньшевика.
Мне не хотелось уезжать, не повидавшись с рабочими; поэтому мне предоставили возможность сделать доклад где-то за Морозовской фабрикой, в рабочей квартире. Собралось там человек пятнадцать. Это были славные ребята, которые вели уже самостоятельную работу по цехам. Многие из них регулярно поддерживали связь с крестьянами.
В Москве мне не пришлось долго оставаться. Я побывал на цекистской явке, связался с агентом ЦК — дядей Мишей (М. А. Михайловым). Не помню сейчас, удалось ли мне повидать в этот приезд Московский комитет. Кажется, из-за провала я в это время никого не мог поймать. Московскому комитету все поручения я передал уже через Подольск. Там я разыскал доктора Левицкого и А. Н. Елагина, они входили в местную социал-демократическую организацию и связаны были с Москвой.
В Туле жил делегат съезда С. И. Степанов. Он работал там уже давно. Вместе с А. А. Богдановым он ещё в 1894 г. связался с Московской организацией. На съезде он сразу пошёл за Ильичом. Твёрдым большевиком я нашёл его и сейчас. Под его влиянием и вся Тульская организация стояла решительно на большевистской точке зрения. В Туле, где-то за городом, собралось довольно многочисленное собрание. Оно прошло очень оживлённо.
Наутро я пробирался на явку, вижу: что-то неладное, возле явки какой-то подозрительный тип. Прошла женщина и шепнула мне: «Вы к такому-то не ходите, там засада». Я быстро повернул, но, видно, подозрительный тип заметил меня, бросился за мной. Место было довольно безлюдное, я бросился бежать по-настоящему, он — за мной. Мне попался навстречу извозчик, я вскочил на него, обещал трёшницу, если быстро довезёт до вокзала. Сыщик начал свистеть вдогонку. Извозчик оказался молодцом: он, видно, понял, что за мной погоня, не остановился, а, наоборот, начал нахлёстывать конягу и благополучно доставил на вокзал. Как раз был звонок к какому-то поезду. Когда я влетел в него, оказалось, что это скорый поезд из одних первых и вторых классов. У меня не было билета, не было и достаточно денег, чтобы заплатить за билет во втором классе, и к тому же поезд шёл на Москву, а я собирался в Самару. За рубль кондуктор согласился доставить меня в Серпухов зайцем. Там уже пересел на поезд в Самару.
В Самаре у меня, помню, была явка к зубному врачу[ii]. Через него связался с Иннокентием (Дубровинским) — представителем ЦК — и с Арцебушевым (Карлом Марксом). Оба (увы! их уж нет в живых) были замечательными товарищами. Иннокентий был цельным человеком, который весь жил интересами партии и революции. Это был настоящий организатор. С ним можно было спорить, можно было не соглашаться, но нельзя было не уважать его. Тогда мы с ним сильно поспорили. Он считал Ильича неправым. Правда, говорил он, эти меньшевики — сволочь порядочная. Но чёрт с ними, ради единства партии им необходимо уступить. Говорить сейчас о съезде безумно. Съезд неизбежно приведёт к расколу. Дубровинский настаивал на том, что принципиальных разногласий нет ещё между большевиками и меньшевиками, но их стараются выдумать и раздуть обе стороны. Лучший выход — это чтобы Ильич вошёл в редакцию. Там он, несомненно, опять подчинит себе бесхребетного Мартова. Аксельрод работать не будет, а с Плехановым Ильич сможет сработаться.
Я старался доказать Дубровинскому, что дело далеко не так просто. Новая «Искра» с каждым номером всё больше скатывается к «экономистам». Там сейчас тон задаёт не бесхребетный слизняк Мартов, а очень твёрдый и очень самостоятельный Дан в компании с убеждённым оппортунистом Мартыновым. В редакции Ильичу не дадут возможности проявить себя. Его по всем вопросам будут майоризировать[1]. Правда, спор идёт пока только по организационной линии, но весьма вероятно, что принципиальные разногласия обнаружатся и в тактических вопросах. В вопросе об отношении к либералам съезд не зря не мог договориться. Это не случайность.
Дубровинского я не переубедил, он остался при своей точке зрения и действительно скоро начал решительную, так называемую «примиренческую», кампанию. Дубровинский был убеждён, что эта кампания нужна была в интересах партии. Он готов был на всё, вплоть до разрыва с Ильичом, которого он очень ценил, чтобы спасти единство партии. Говоря с Иннокентием, я особенно жалел, что не сумел переубедить его. Как хорошо было бы, если б он шёл с нами.
Старик Арцебушев совсем из другого теста человек. Он был до мозга костей революционер. К марксизму он перешёл от народовольчества. И много осталось в нём хорошего от времени народовольчества. Это был типичный интеллигент-революционер. Его звали Карлом Марксом потому, что его густая седая шевелюра и окладистая борода действительно напоминали портрет Маркса. Он добывал средства к жизни какой-то мелкой службой на железной дороге. У него была большая семья и вечно кто-нибудь жил и кормился из товарищей. Семья нуждалась в самом необходимом. А он всё за кого-нибудь хлопотал, кого-нибудь устраивал, кому-то помогал. Когда я пришёл к нему, он ни за что не хотел отпускать на ночёвку, настаивал, чтоб оставался у него. Было уютно, хорошо среди его семьи, и самому не хотелось уходить.
Прочно врезался в память ночной митинг по ту сторону Волги. Выезжали мы с разных пристаней на лодках, как будто для прогулки. Шумно, весело было в отдельных лодках, переполненных молодёжью. Звонко неслись волжские песни. Долго шныряли лодки вдоль берега, затем одна за другой потянулись, когда совсем стемнело, к берегу. Приставали в разных местах, а затем шли далеко вглубь. Там ждали нас в лесу большие костры. Волга только недавно очистилась от льда. Она широко разлилась. Костров не видно из города. Патрули наши берегут митинг от непрошенных гостей. Всю ночь провели у костров, в задушевной беседе. Никому не хотелось расходиться. Такими свободными чувствовали мы себя все! Не хотелось думать, что по ту сторону Волги, может быть, ждут уж нас сыщики. Утром рано переправились обратно. Меня и всех, кто уже был на примете у полиции, высадили далеко от города. Мы оттуда поодиночке возвращались по разным улицам.
Дорога от Самары на Уфу уже носила определённый отпечаток тыла действующей армии. Поезда переполнены военными, подрядчиками, сёстрами, интендантами и всякого рода мародёрами. Разговоры исключительно про войну. И у солдат и у офицеров озлобленное настроение. В успех нашего оружия никто не верит. Едут, как на убой. Зло говорят про баснословные грабежи на фронте и в тылу, про колоссальные богатства, которые наживались в несколько месяцев разными интендантами, подрядчиками, инженерами, техниками. Рассказывали про целые поезда с подарками, которые вместо фронта направлялись куда-нибудь в Одессу и там распродавались. Рассказывали про генералов, которые отодвигали на запасные пути поезда с ранеными, чтобы продвинуть ближе к штабу вагон с коровой. Солдаты громко рассказывали про трусость офицеров, которые перед боем ложатся в лазарет. Офицеры перечисляли факты полной неподготовленности нашей к войне.
Наш поезд шёл страшно медленно, иногда по нескольку часов ждал на разъездах. Разъезды все забиты встречными поездами: тут и раненые в ужасном виде, голодные и холодные, с окровавленными повязками, тут и скорые поезда с кутящими генералами и девицами. Все вокзальные буфеты превратились в настоящие вертепы с пением, плясками, бранью пьяных офицеров. В нескольких саженях от этих вертепов — эшелоны с голодными запасными и оставленными без медицинской помощи ранеными. Тут не нужно было никакой агитации! Здесь, на этих станциях, в этих эшелонах, крепло революционное настроение солдат, их ненависть к прогнившему царскому строю.
Мы долго плелись до Уфы, но, наконец, добрались. Здесь я быстро связался с организацией. Мы собрались за городом на берегу реки. В Уфе был тогда центр всей Уральской организации, составившийся из трёх прежних комитетов: Уфимского, Средне-Уральского и Пермского. Почему-то очень не понравился мне один из членов организации: не похож он на остальную нашу братву, и неприятно звучала среди простых искренних слов остальных товарищей его как будто надуманная, искусственная речь. Возвращаясь с собрания с Потапычем (Митрофановым), я начал расспрашивать про него; тот называет его Николаем, говорит, что парень выдвигается, хороший оратор, пользуется успехом среди рабочих. После мне приходилось часто встречать этого Николая в Петербурге, и почему-то я всё же не верил ему.
Когда в 1911 г. узнал, что застрелился Коновалов, работавший под кличкой Николай, я почему-то был убеждён, что он был провокатором. Моё тогдашнее предчувствие вполне оправдалось. Коновалов действительно оказался злостным провокатором, долго служившим в охранке.
Товарищи уфимцы перед моим приездом получили номер «Искры», в котором Плеханов грубо и жестоко издевался над ними за их резолюцию против новой редакции. Они были очень смущены этим обстоятельством; им казалось, что, может быть, они действительно пересолили в критике старых, заслуженных членов партии. Они успокоились, когда я им рассказал про всю заграничную склоку, про всю ту ругань, которой нас, большевиков, награждают меньшевики. Здесь царило твёрдое настроение. Можно было быть уверенным, что здешние товарищи пойдут с нами до конца.
Из Уфы я двинулся на Челябинск, там я должен был запастись литературой для Сибири. Дорожные картины, которые я наблюдал перед Уфой, ещё ярче проявлялись по мере приближения к Сибири. Ещё большая неурядица с поездами, ещё больший разгул, ещё больше встречных поездов с ранеными, ещё больше озлобления в обгоняемых и встречных эшелонах. Вокзал в Челябинске — настоящий военный лагерь и в то же время сплошной кафешантан[2]. Поёт цыганский хор. Пьяная женская прислуга обслуживает пьяных генералов и офицеров. Самые возмутительные сцены разврата. Мы приехали поздно ночью, попасть на явку можно было только утром. Но оставаться в этом кабаке в течение всей ночи было бы небезопасно: среди военщины шныряют типичные фигуры сыщиков. Я решил пробродить до утра. Явка была у сына владельца типографии. Фамилии я, по обыкновению, не помню. Только в 10 утра поймал я его. Он дал мне адрес. Надо было попасть на какой-то двор, разыскать на том дворе конюшню, в одном стойле которой живёт лошадь, а в соседнем стойле живёт товарищ под кличкой Чёрт. Разыскал я этого Чёрта. Оказывается, он очень комфортабельно устроился в конюшне. По соседству с лошадью у него оказалась настоящая комната с необходимой мебелью; одно неудобство — нельзя по ночам зажигать свет: из дому виден был бы свет в конюшне, начался бы переполох.
У Чёрта я достал нужную литературу — листки, заготовленные для запасных солдат — и двинулся дальше. По дороге из Челябинска до Иркутска наш поезд потерпел три крушения. Одно могло кончиться очень печально. На каком-то разъезде вразрез нашему поезду был пущен встречный товарный. У нашего поезда были срезаны стенки от трёх вагонов. Паровоз встречного поезда врезался в наш вагон, который сошёл с рельс, сильно покачнулся, но не упал. Мы отделались лёгкими ушибами. Человеческих жертв не оказалось, но все пассажиры выскочили из поезда и чуть не линчевали обоих машинистов. Стоило больших усилий успокоить разбушевавшихся пассажиров и доказать им, что в действительности только благодаря машинистам, вовремя заметившим опасность, мы остались живы. Виноват был начальник разъезда, открывший стрелку встречному поезду. Но, по его словам, он бессменно дежурит третьи сутки и уже окончательно перестал понимать, что делает. В результате толпа устроила сбор в пользу машинистов, жертвовали буквально все. Благодаря этим крушениям я, выехав из Челябинска во втором классе, в Иркутск попал в теплушке.
В смысле впечатлений дорога эта становилась всё интереснее. Чем ближе к фронту, тем всё меньше и меньше было дисциплины. Помню, на одном из разъездов я увидел громадную толпу солдат, окруживших безногого матроса порт-артурца. Он горячо и толково агитировал против войны, против правительства. Толпа солдат молча и сосредоточенно слушала. Слова матроса не пропали даром, в этом можно быть уверенным.
До Иркутска я роздал все забранные с собой прокламации. Каждый раз удавалось делать это совершенно незаметно. Солдаты на всех станциях просили газет, я давал листки вместе с газетами. И можно быть уверенным, что ни один листок не пропал даром. Он читался всем вагоном, куда он попадал. По сибирской дороге я ехал с удостоверением, что я состою корреспондентом немецкой буржуазной газеты («Фоссише цейтунг»). Это удостоверение я получил через знакомого журналиста в Петербурге. Звание иностранного корреспондента давало мне возможность свободно расспрашивать офицеров. Они мне давали всевозможные советы, как проникнуть в штабы. По их словам, за корреспондентами, и в особенности за иностранными, на фронте очень ухаживают. В качестве корреспондента я проехал до Читы, пробыв недолго в Иркутске. Это была интереснейшая поездка.
Из этой поездки я вернулся с уверенностью, что вся армия является уже революционной. Правда, как армия она сражаться не может, она совершенно недисциплинированна, но каждый солдат, вернувшись в Россию, к себе в деревню, подымет эту деревню на восстание. «К чему нам воевать с японцами за китайскую землю, когда у нас под боком сколько угодно помещичьей земли? Её надо завоевать». Такой ответ я часто слышал от солдат по дороге. И я был уверен, что это не просто слова, что они действительно будут осуществлены на деле. Сибирские товарищи вели в это время большую работу среди солдат проходивших эшелонов. Среди них распространялось немало наших листков. Но лучшими агитаторами являлись возвращающиеся с Дальнего Востока раненые, изувеченные матросы и солдаты.
Офицерство резко делилось на две группы. Одни непрерывно жили в тылу, пропивали казённые деньги, хвастались тем, сколько каждый из них успел наворовать за войну. Другие были не менее, чем солдаты, озлоблены и революционно настроены. Я помню одного ротмистра, который служил на границе ещё перед войной, принял участие в войне с самого начала, имел несколько боевых орденов. Он рассказывал мне как иностранцу, за которого он меня принимал, о таких возмутительных проделках в штабах, которые, по его словам, сделали его, самого верноподданного до сего времени человека, фанатическим ненавистником и царя и всех наших порядков. Я понимаю, говорил он, террористов, я готов им всячески помогать, чтобы убрать всю эту сволочь. По его словам, половина русских старых офицеров думает так же, как он. Только воры, казнокрады могут стоять за царя. Все офицеры, с которыми мне приходилось беседовать, мечтали о скорейшем поражении русских войск, о скорейшем, хотя бы самом позорном, мире. Многие рассказывали, что большинство раненых офицеров ранены не японскими, а русскими пулями. Солдаты на фронте разделываются со всеми теми, кто в тылу тиранствовал над ними. Офицеры на фронте трусят перед солдатами и ещё больше распускают дисциплину.
Когда я возвращался из Сибири, у меня не было ни малейшего сомнения, что революция уже близка, что сейчас надо всё сделать, чтобы как можно скорее созвать съезд, идти на раскол с меньшевиками и создать твёрдую большевистскую партию. Я торопился за границу. На обратном пути я заехал ещё только в Нижний и Орёл. В Орле находилось техническое бюро ЦК (там работали Голубковы). Здесь я рассчитывал получить последние новости о намерениях ЦК насчёт съезда. В Томске мне удалось раздобыть от одного раненого офицера заграничный паспорт. Он получил как раненый георгиевский кавалер командировку за границу для лечения и согласился предоставить мне свой паспорт с тем, что я немедленно после переезда через границу уведомлю его телеграммой, а он тогда заявит об утере паспорта.
Чтобы избежать проезда через Германию, я поехал через австрийскую границу, через станцию Граница. Подъезжая к станции, по обычаю, я предварительно внимательно изучил всех стоящих на платформе в ожидании поезда. Первое лицо, которое бросилось мне в глаза, был всем известный в Женеве русский шпион. Он бывал на всех эмигрантских вечерах и знал в лицо русскую публику. Конечно, он мог узнать и меня, хотя я значительно изменился за время своих странствований. Как только поезд остановился, я сразу подошёл к жандарму, о чём-то спросил его, рассказал ему, что я офицер, еду с войны, ранен в грудь. В то время раненые участники войны только-только начали появляться в России. Меня обступили все остальные станционные жандармы, и я им в течение всего времени, пока не началась посадка на заграничный поезд, рассказывал про войну. Я слышал немало подробностей про войну во время моей сибирской поездки. Поэтому я мог рассказать им очень много неизвестных мелочей, которые они жадно слушали. Сам жандармский ротмистр принёс мне мой паспорт и со всякими пожеланиями усаживал меня в вагон. Все остальные жандармы желали мне скорее оправиться от раны и благополучного возвращения. Конечно, шпик, внимательно изучавший всех проезжих, на меня, окружённого жандармами, не обратил ни малейшего внимания.



[1] Майоризировать (нем. majorisieren [лат. major больший]) — использовать большинство голосов для отклонения предложения меньшинства, например, в парламенте.
[2] Кафешантан (франц. café chantant — букв. кафе поющее, с пением) (дорев. и загр.). Увеселительное заведение — кафе или ресторан с открытой сценой.




[i] Гапоновщина — попытка царизма отвлечь русских рабочих от участия в политической борьбе посредством организации якобы для защиты интересов рабочего класса рабочих союзов, финансируемых и направляемых полицией и стремившихся укреплять монархические настроения в народе. В 1904 г. агент охранки священник Георгий Гапон по заданию Зубатова на деньги, полученные от министра финансов Витте, создал «Собрание русских фабрично-заводских рабочих Петербурга». К концу 1904 г. гапоновское «собрание» насчитывало около 9 тысяч членов и имело в Петербурге 11 отделений.
В страхе перед нараставшим в стране революционным движением царизм задумал посредством «кровопускания» сбить революционную волну. По заданию охранки Гапон взялся за организацию безоружной манифестации рабочих с петицией к царю. Большевики, с самого начала боровшиеся против «полицейского социализма» и гапоновщины, разоблачали замысел царских властей, но не смогли убедить рабочих отказаться от шествия к царю. Кровавое воскресенье, 9 января 1905 г., явилось началом первой русской революции.
Гапон бежал за границу, где близко сошёлся с эсерами. Затем вернулся в Россию и восстановил свои связи с охранкой. В марте 1906 г. как предатель был повешен рабочими.
[ii] В период революционного подполья большевики часто использовали в качестве явок приёмные сочувствовавших революции врачей, занимавшихся частной практикой. В этих приёмных приходившие под видом больных революционеры-подпольщики встречались для обмена необходимой информацией.

Вернуться к оглавлению.

Комментариев нет: